Энн Райс - Белинда
Потом я увидел, как прямо на углу улицы ее остановили копы, и сообщил об этом Дэну.
— Это уже ущемление прав, твою мать! — разозлился Дэн. — Они не должны третировать тебя. Но мы выждем удачное время и обернем против них их же оружие.
В четверг в три часа ночи я лежал на полу в мастерской, подсунув под голову подушку. Комнату освещали только уличные огни да лампочка радиоприемника, стоявшего рядом со мной.
Я лежал и курил сигарету из ее неначатой пачки, которую, вернувшись домой, обнаружил в ванной. В ее шкафу до сих пор стоял запах ее духов. А под покрывалом на подушке я нашел длинный золотистый волос.
Неожиданно раздался слегка задушенный телефонный звонок, потом — щелканье автоответчика: «Меня зовут Рита Мендельсон, я… ну, впрочем, неважно, кто я такая. Я думаю, что могу помочь вам найти пропавшую девочку. Я вижу поле цветов. Я вижу ленту для волос. Я вижу, как кто-то падает, я вижу кровь… Если вы хотите получить дополнительную информацию, можете связаться со мной по данному номеру. Я не беру денег за свои услуги, но скромное пожертвование — столько, сколько подскажет вам совесть…»
Я выключил звук. Затем раздался неизбежный щелчок, а за ним — неизбежный звонок в недрах дома, где за моим письменным столом сидела нанятая Барбарой молоденькая стенографистка, слушала каждого звонившего и стенографировала разговоры и сообщения.
Неожиданно в темноте заговорило радио. Я услышал голос комментатора, явно приехавшего откуда-то с Восточного побережья: «Интересно, ведется ли хроника деградации разума и чувств, так же как и обреченной любви? В самом начале Белинда, несмотря на свою наготу, вполне невинно глядит на нас и кажется особенно юной и прелестной на фоне декораций, хорошо знакомых читателю книжек Уокера. Но что происходило в душе художника книг для детей, когда его натурщица созревала и наливалась соками прямо у него на глазах, когда его яркий талант — а речь идет действительно о шедеврах, о картинах, которые переживут самые страшные революции, — уже не позволяет ему видеть ее на детской площадке и она предстает перед ним в образе обольстительной молодой женщины в бюстгальтере и трусиках, раскинувшейся на его кровати? Являются ли последние две картины этой завораживающей и, безусловно, прекрасной выставки хроникой усиливающегося страха Уокера и его неизбывной печали по необузданной молодой женщине, которую ему суждено погубить?»
И тут я наконец заснул, и мне приснился сон.
Я оказался в огромном доме, казалось, хорошо мне знакомом. То ли дом моей матери, то ли мой дом в Сан-Франциско, то ли прекрасное сочетание обоих. Я знал здесь каждый закоулок, каждую комнату. И все же неожиданно передо мной возникла дверь, которой я раньше не видел. А открыв таинственную дверь, я оказался в огромном, изысканно украшенном коридоре. А там за дверями скрывались комнаты, в которых я еще не бывал. И открытие это так меня потрясло, что я ощутил невиданный прилив счастья. Я словно плыл по воздуху, переходя из комнаты в комнату.
Когда я проснулся, было уже пять тридцать, и бледно-розовый луч света с трудом пробивался сквозь непроницаемое серое небо. Я вдохнул утренний запах Сан-Франциско и почувствовал на своем лице свежий океанский воздух, очищающий от всего нечистого и мрачного.
Сон продолжался, и ощущение счастья не покидало меня. Этот сон уже снился мне раньше: первый раз в раннем детстве, а второй раз — перед отъездом из Нового Орлеана после ссоры с Белиндой.
Хорошо помню, как однажды, еще совсем маленьким, я спустился к завтраку в нашем доме в Новом Орлеане и рассказал маме, которая тогда была еще здорова, о своем сне.
«Этот сон предвещает новые возможности и новые открытия. Чудесный сон», — сказала мне тогда мама.
Потом сон приснился мне, когда я перед отъездом в Сан-Франциско, упаковав все картины с изображением Белинды, спал в материнской спальне. Тогда меня разбудил шум дождя, барабанящего в окна. Я вдруг почувствовал, что мама где-то рядом. И она опять сказала мне, какой это чудесный сон. Впервые после возвращения в Новый Орлеан я вдруг ощутил присутствие мамы.
И у меня неожиданно возник замысел картин, которые я обязательно напишу, когда мы с Белиндой наконец соединимся. Господи, с какой радостью я буду создавать новую серию полотен, так как остановить творческий процесс невозможно. Я представил себе пейзажи и портреты людей из моего далекого детства, причем по масштабности и силе воздействия воображаемые картины были сродни эпическим полотнам, хотя, в сущности, таковыми не являлись. «По волнам моей памяти», — сказал я себе в ту последнюю ночь в Новом Орлеане, а потом пошел на крыльцо и подставил лицо струям дождя. Я сразу же погрузился в атмосферу района Айриш-Чэннел, представил, как мы с Белиндой гуляем по узким улицам, увидел прямо под ногами широкую ленту полноводной реки.
Я представил, как буду писать неухоженные приходские церкви и людей, живших на старых улочках. «Крестный ход» — вот название первой картины. Я нарисую детей в белых одеждах, толпящихся на тротуарах женщин, с четками, в цветастых платьях и шляпках из черной соломки, а еще маленькие домики с пряничными крышами. Возможно, мама тоже будет на моей картине. Словом, огромное полотно, внушающее благоговейный ужас и немного гротескное. На лицах простых людей, которых я когда-то знал, отпечаток примитивной жестокости, а сами эти люди жалкие и убогие, но детали будут выписаны с большой любовью: жемчужные четки в руках маленьких девочек и тонкое кружево. А мама будет в черных перчатках и тоже с четками. Привычное кроваво-красное небо над рекой и, возможно, весенний серебряный дождь, падающий косыми струйками из низких облаков.
Вторая картина будет называться «Марди-Гра». И она стоит у меня перед глазами так же ясно здесь, в Сан-Франциско, как виделась мне в ту ненастную ночь в Новом Орлеане. Огромные блестящие платформы из папье-маше, к которым тянутся склоненные ветви деревьев, и подвыпившие факельщики в черном, которые непрерывно прикладываются к карманным фляжкам. Кто-то роняет факел прямо на платформу, заполненную гуляками в атласных карнавальных костюмах. Языки огня и столбы дыма вздымаются ввысь, словно графическое изображение многоголосого рева, извергаемого отверстыми ртами.
Над Сан-Франциско потихоньку занималась заря, но плотная пелена тумана по-прежнему застилала окна мастерской. Все кругом, казалось, было омыто холодным люминесцентным светом. Мои старые картины с крысами и тараканами казались окном в другой мир.
У меня болела душа. У меня болело сердце. И тем не менее я испытывал безграничное счастье в предвкушении радости создания картин, которые мне предстоит написать. Мне не терпелось начать прямо сейчас. Я посмотрел на свои руки. Я так давно не писал, что на руках не осталось даже следов краски. Меня ждали кисти, а еще странный свет, льющийся в окна мастерской.