Анаис Нин - Дневник 1931-1934 гг. Рассказы
Теперь, когда я начинаю говорить, я чувствую, что во мне звучит голос Джун. Я чувствую, что мой голос погрубел, а лицо стало менее улыбчивым.
Нечто непонятное заставляет меня даже двигаться иначе.
Прошлой ночью мне приснилось, что я попала на крышу небоскреба и должна спускаться вниз по очень узкой пожарной лестнице, по фасаду этого здания. Мне было страшно, и я не смогла ступить ни шагу.
В характере Джун не видишь никаких поддающихся определению форм, нет ни границ, ни сердцевины. И это Генри пугает. Он никак не может узнать ее всю.
А я сама? Чувствую ли я, что моя суть вполне определена, четко ограждена рамками? Да, я знаю, где проходят мои границы. Есть эксперименты, от которых я отворачиваюсь. Но мое любопытство, моя страсть к творчеству подстрекают меня переступить границы, выйти за пределы моего характера.
Воображение толкает меня в незнаемые, неисследованные, опасные сферы. Но всегда остается моя природная фундаментальность, и я никогда не обманываюсь своими «интеллектуальными» авантюрами или литературными подвигами. Я стараюсь расширить пределы моего «я»; мне не нравится быть просто Анаис, целостной, привычной, держащейся «в рамках». Как только кто-то пробует дать мне точную характеристику, я поступаю по примеру Джун: стремлюсь вырваться из узкого круга ограничений. Ах, я хорошая? Приятная? Мягкая? Тогда надо посмотреть, насколько далеко могу пройти до того, чтобы стать неприятной (не очень далеко, впрочем), резкой, грубой. Но при всем том я понимаю, что всегда могу вернуться к моей истинной натуре. А может ли вернуться Джун — вот вопрос.
А что есть моя истинная натура? А истинная натура Джун? Есть ли в ней мой идеализм, моя выспренность, склонность к поэзии, чувство прекрасного, стремление к красоте, прирожденное целомудрие Рембо, некая чистота? Мне нужно творчество, и я ненавижу жестокость. Но когда я хотела погрузиться в порок, порок этот менял обличье, стоило мне приблизиться к нему. Генри и Джун меняются, как только я оказываюсь рядом с ними. Я рушу миры, в которые собираюсь войти. Я побуждаю Генри к творчеству и делаю Джун романтиком.
Джун с ее волнующим телом, чувственным лицом, глубоким, эротичным голосом пробуждает чувственность, даже извращенную чувственность. Что же делает эти переживания смертельно опасными? Ей дана власть крушить. Мне — творить. Мы две контрастирующие силы. Как подействуют эти силы одна на другую? Мне казалось, что Джун сломает меня.
В тот день, когда мы обедали вместе, я была готова ринуться за нею в любой самый извращенный порок и не боялась, что погрязну в нем. И не принимала во внимание, как я могу на нее воздействовать. Мне не было до этого никакого дела, я любила ее, и любовь заполнила меня всю.
Но когда она пришла ко мне домой в понедельник, я решила положить конец тайне, разрядить мучающую меня тоску ожидания. Я спросила ее напрямик, грубо, жестко, как мог бы спросить Генри: «Так ты любишь женщин? Ты отдаешь себе отчет, что тебя к ним тянет?»
И так спокойно прозвучал ее ответ: «В Джин очень много от мужчины. А в своих влечениях я разбираюсь, полностью сознаю, что тянусь к женщинам. Да вот только мне никак не попадется та, с которой я хотела бы протянуть подольше. И вообще не уверена, что хочу этого».
И тут же сменила тему:
— Какая у тебя восхитительная манера одеваться! Вот это розовое платье, его цвет, старомодная расклешенность, этот черный жакетик, кружевной воротник, шнуровка на груди — совершенство, абсолютное совершенство! И еще мне нравится, как ты вся закрыта, только шею показываешь. И я просто влюблена в твое кольцо с бирюзой и в коралловые сережки.
Руки у нее подрагивали, и говорила она дрожащим голосом. Мне стало неловко за свою прямоту, я начала нервничать. А она продолжала говорить. Она рассказала, что в ресторане любовалась моими голыми ступнями в сандалиях, очень хотела рассмотреть их получше, но постеснялась слишком пристально в них вглядываться. А я сказала, что тоже постеснялась приглядываться к ее телу, хотя мне жутко хотелось этого. Разговор наш был какой-то отрывочный, хаотичный. Она снова посмотрела мне на ноги и сказала:
— Никакого изъяна в твоих ногах. В жизни не встречала таких безупречных. И очень люблю твою походку, она как у женщин-индианок.
Мы обе нервничали, и эта нервозность становилась невыносимой. Я спросила:
— Тебе правда нравятся эти сандалии?
— Я с детства любила обуваться в сандалии, но потом не могла себе их позволить и носила то, что мне дарили.
Тогда я сказала:
— Пойдем наверх ко мне, и ты примеришь другую пару, точно такую же, как эти.
Мы поднялись в мою спальню, и там, присев на кровать, она их примерила. Нет, они оказались малы. А я увидела на ее ногах чулки из хлопчатки и страшно расстроилась — шелковые чулки должна носить Джун! Показала ей мою черную пелерину, и ее она тоже привела в восторг. А я украдкой рассматривала ее тело, и роскошь его потрясла меня.
Да как может она быть больной, не могла понять я, и почему она такая неуверенная сейчас, чего боится? Я сказала, что хотела бы и для нее изготовить такую же пелерину, коснулась ее руки, и она сразу же ее отдернула. Неужели она боится меня? Да есть ли кто-нибудь еще более чувствительный, еще более боязливый, чем я? Я не могла поверить в это. Я-то сама в этот момент ничего не боялась.
Уже внизу, когда мы сидели на диване, она наклонилась, и в вырезе черного облегающего платья показалось начало полных грудей. По мне прошла дрожь. Я уже осознавала суть наших смутных ощущений и желаний. Она говорила довольно бессвязно о чем-то, но теперь я понимала, что этой болтовней она прячет совсем другой разговор — о вещах, которых мы обе не смеем выразить.
Проводив ее на станцию, я возвращалась домой пораженная, измученная, ликующая, счастливая и несчастная. Я должна просить у нее прощения за свои вопросы. Они были так бестактны, совсем не похожи на меня.
На следующий день мы встретились в «Америкэн Экспресс». Она знала, что мне нравится ее строгий английский костюм, и именно в него была одета в этот раз.
Ей ничего не надо, сказала она, только мои любимые духи, да еще та, винного цвета, косынка, которую она видела на мне в прошлый раз. Но я напомнила об обещании позволить мне купить ей босоножки.
Прежде всего я потащила ее в дамскую комнату, открыла сумку и извлекла оттуда пару чулок-паутинок. «Надень-ка их, — сказала я одновременно умоляющим и извиняющимся тоном». Она послушно взяла их. А я между тем открыла флакон духов: «Попробуй эти». И этот дар был принят.
Я была счастлива, Джун сияла. Мы заговорили наперебой. «Прошлой ночью я хотела позвонить тебе». «А я хотела послать тебе телеграмму». А потом Джун сказала: «Знаешь, я так казнилась потом в поезде, ругала себя за неуклюжесть, за то, что не могла справиться с нервами, за бессмысленную болтовню. А мне много-много надо было тебе сказать». Вот как. Значит, мы обе одинаково боялись вызвать раздражение друг у друга, боялись не угадать настроение другой. Она в тот вечер пошла в кафе встретиться с Генри. «Я была словно под наркотиком. Только о тебе и могла думать. Голоса людей доносились как-то издалека. Словно я взлетела над ними. И всю ночь не могла заснуть. Что ты со мной сделала?»