Анаис Нин - Дневник 1931-1934 гг. Рассказы
— В данный момент — да. А мне надо, чтобы ты смотрел мне в лицо и был искренен.
Отец заболел после этой сцены. Спрятался за болезнью. Он принял меня в постели. Это было большое театрализованное представление. Марука сидела возле, говорил он еле слышным голосом. Глядя в лицо Маруки, он произнес: «Знаешь, Анаис думает, что я удираю с семнадцатилетней девочкой-скрипачкой».
Марука ответила милой улыбкой: «Твой отец очень правильный, простодушный, верный и порядочный мужчина».
Отвратительная комедия. Ведь этот ласковый, лицемерный ангел прекрасно знает, что мне известны все подробности падения «девочки». Знает, что они ездили в Алжир и Марокко. Сил нету дальше выносить это. Я ухожу, еле сдерживая слезы, словно рассталась сразу со всеми надеждами, словно он умер. Напрасно мое стремление к абсолютно честным отношениям. Он предпочитает беспечное вранье. Он слаб и инфантилен.
Назад, к дневнику, к одиночеству. Изоляция. Письменный стол.
Итак, мой отец отбыл в свое турне, и я думаю о нем, как думают о менуэте, Версальском парке, сонате Моцарта.
Трижды перечитала роман.
Я заканчиваю его в ироническом духе.
Теперь, когда стало ясно, что глубокое понимание между отцом и мною невозможно, я чувствую, как я устала от жизни. Мне кажется, я в тупике. Единственный путь — литература. Книги, книги и еще раз книги.
Генри защищает мои притчи, мой сивиллин язык, мои иероглифы, телеграфный и даже стенографический стиль. Что ж, это придает мне смелости перед критикой. Я сражаюсь, как демон.
Маргарита прочла все и говорит: «Поздравляю. Вот настоящее письмо визионера. Уникально».
Я встаю с песней в душе и пишу страницы о Джун, о том, как мы шли по мертвым листьям[134], и слезы на глазах, и болтовня Джун о Боге… Генри научил меня держаться, быть стойкой и терпеливой.
Я написала отцу фантастическое письмо, сплошной пух, взбитые сливки и пена!
На Пасху возвращаюсь в Лувесьенн.
У Джека Кахане неладно с бизнесом, так же как и с его обещаниями Генри. Пожалуй, пока он совсем не разочаровался, я оплачу печатание «Тропика». Никто не идет с Генри до конца. Все они думают о деньгах, о риске предприятия и все такое прочее.
Чистила весь дом с макушки до пяток, с чердака до подвала. Всерьез занялась кухней. Перепачкала и попортила руки. Но зато в каждом чулане, во всех уголках и закоулках чистота и порядок. Пригласила Ранка на обед.
Неутешительный вечер. Мадам Ранк — пустое место и весь вечер понемногу отравляла каждому настроение. Обедали в саду. Был и Генри. Ранк говорил легко и непринужденно, как в своих книгах. Генри перестал держаться напряженно, видя, с каким удовольствием Ранк ест и пьет. Мадам Ранк холодна и сдержанна. Ранк опустил персики в свое шампанское, как делали в Вене. Он очень развеселился.
Задумываю поездку в Лондон ради книги Генри.
Обеды с этимологом из Египта, миллионером, впадающим в идиотизм, молодым поэтом с обещающим будущим, с Жанной и т. д.
Генри расположился в самой сердцевине Парижа, в густонаселенном районе Cadet. Шлюхи, арабы, испанцы, сутенеры, художники, актеры, сочинители водевилей, певицы из ночных клубов.
Он сидит в гостинице «Гавана» и пишет о навозе, язвах, шанкрах и болезнях. Почему? Он дописывает окончательную версию «Тропика Рака».
Апрель, 1934
Я еду в Лондон одна. Посмотреть, что смогу сделать для «Тропика Рака».
Прежде чем выехать, я сразила Кахане великолепной речью, и он будет издавать Генри, только я должна оплатить типографию. Я полна куража и решительности.
На этой волне я нанесла визит Сильвии Бич[135] ради Генри, Анны Грин, Ранка.
У меня второй класс, я сижу на палубном складном стульчике, и на меня посматривает юный английский матросик.
В моем портфеле рукописи Генри, «Автопортрет» и книга о Лоуренсе.
Палуба. Солнце. Грезы.
И вот я расхаживаю по улицам Лондона, восхищенная домами, окнами, порталами, лицом чистильщика обуви, шлюхами, унылым дождем, роскошным обедом в Риджент Пэлас.
Приятель сводил меня посмотреть на Чарльза Лоутона[136] в «Макбете». Он был волнующе плотским, поражал контраст между его мягкостью и дерзостью, шапкой взъерошенных волос и негроидными губами. Он мог и не быть привычным Макбетом, человеком, умирающим от душевной и мозговой болезни, но он был Макбетом, стенающим по-настоящему, он внушал страх, и жестокость его выглядела убедительной.
Мы потом прошли к нему за кулисы. Он сидел разбитый и подавленный. И вынес весьма строгий приговор себе: «У меня просто не получился портрет Макбета». Я была удивлена его скромностью. Такой низкой самооценкой.
Париж. Хожу по улицам. Поддразниваю Генри, говорю, что в моей голове полно улиц, их имен.
— Вместо мыслей мне теперь приходят в голову имена новых улиц. Я думаю об улицах. Сажусь в автобус и любуюсь ими. Без всяких мыслей. Просто наблюдаю, вглядываюсь и слушаю. Улица дю Фобур де Тампль, площадь Монтолон. Что с тобой происходит, когда ты узнаешь название улицы?
— Ничего, — сказал Генри.
Пуста моя голова. Ничего в ней нет, кроме улиц.
Может ничего не происходить с тобой, когда узнаешь название улицы, но ты погружаешься в улицы вместо того, чтобы погружаться в думы. И земля, улица, набережные неспешно отвоевывают территорию и заполняют твой разум шумами, запахами, картинками, и твоя духовная жизнь усыхает и съеживается. В этом движении к жизни, в этом отказе от всякого медитирования — мое спасение. По каждой улице уходит прочь мое тщетное томление, сожаление, самопожирающая тоска. Площадь Монтолон торжествует над долгими часами, проведенными мною за сооружением воображаемой, мнимой общности с отцом. Запахи, автомобильные гудки, водовороты машин в часы пик развеивают всех призраков. Я разрешаю себе жить, ем во всех ресторанах Парижа, хожу во все кино, во все театры, я хочу узнать как можно больше людей; у Генри есть своя собственная карта Парижа и Бруклина, хочу, чтобы у меня была такая же подробная карта с нанесенными на нее всеми реалиями жизни.
Мучительная страсть к реальности, потому что мой воображаемый мир настолько велик, что мне никогда с ним не справиться — только так я смогу не дать ему поглотить меня.
Вне. Я всегда вне. Со всеми. Прошлую ночь я провела в роскошном ночном клубе «Шахерезада» с людьми, явно неподходящими, и вся изныла. Allons done[137], улицы, я наконец с вами, иду, иду вперед по запруженным народом улицам книг Генри. Внешнее и внутреннее уравнены, помогают одно другому, иначе внутреннее разъест меня, как ржавчина. Самокопание уже почти сожрало меня. Генри меня спас. Он вытолкнул меня на улицу. Достаточно того, что еще за несколько часов до этого я была обязана размышлять о моем отце, чтобы о нем написать. Все, хватит. Площадь Монтолон, бульвар Жан Жорес, улица Сан-Мартен, закрутитесь весело в моей пустой голове, как пластинки в танцевальном автомате. Это я объяснила Генри, что улицы сами по себе не представляют интереса. Он накопил их описания[138], но я-то чувствую, что им необходим декор для каких-то драм, каких-то эмоций. Это я разбудила человека, шагавшего по улицам. Больше никаких немых карт, только те, что показывают и форму и содержание, существенное и явленное, улицы и людей, идущих по улицам. Никак не угомониться. Снова поиски напряженности, жара, лихорадки, сумятицы. Кажется, что все движется слишком медленно, медленно, медленно…