Карина Демина - Серые земли-2 (СИ)
Обыкновенная она.
Князь и не заметил, занятый беседою, как мир вновь переменился.
Евдокия с немалым любопытством — страх ее куда‑то исчез — наблюдала за тем, как выворачивается он, мешая краски, лишая их цвета, будто бы вновь меняясь местами с той, забытой стороною. И медленно проступает в прозрачном киселе межмирья силуэт деревни.
Не деревни.
Домишки расползлись, растянулись туманом, а из туману и вылепился экипаж вида преудивительного… приплюснутый и длинноносый, донельзя похожий на огромную серебристую рыбину, за некою надобностью поставленную на четыре колеса. Рыбина сияла хромом и стеклом.
И колеру была серебристого, разве что без чешуи.
Она медленно ползла, давила колесами траву, и остановилась у самого круга, за спиною колдовки, которая — вот диво‑то — ничего не услышала.
Не почуяла.
Распахнулась низкая дверца с золоченым вензелем.
Евдокия завороженно глядела, как коснулся иссохшей земли каблук с кованою подковкой. И рыжеватая пыль осела на лаковой коже ботинка.
Ведьмак пыль стряхнул платочком.
И штанины полосатые оправил.
Выглядел он… нет, Евдокия не представляла, как надлежит выглядеть королевскому ведьмаку в подобное ситуации, но вот… как‑то не увязывался с местом нынешним ни белый костюм его, ни платок шейный, темно — синего колеру, шитый серебряными пташками, ни уж тем паче, бутоньерка с засохшею розой. Только трость из мореного дубу, в серебро оправленная, гляделась уместно.
Он шел, и поравнявшись с Евдокией, подмигнул ей.
Не видят… а ведь и вправду не видят, ни Себастьян, ни колдовка… и с чего это Евдокии этакая честь выпала?
— Много будешь думать, морщины появятся, — произнес ведьмак шепотом, и бороду огладил. — Хорош?
Евдокия кивнула: куда уж лучше.
— От и ладно, а теперь, детонька, встань‑ка князю за спину и помалкивай… а как дойдет до дела, то требуй свое. По закону, чтобы… она не сумеет отказать.
И сам же Евдокию подвинул.
— Не большая нелепость, чем свадьба с простолюдином, — произнес Аврелий Яковлевич, стряхивая полог тишины. Место давило.
Место ложилось на плечи всею тяжестью небесного свода, который тут выглядел не более настоящим, чем в королевской Обсерватории, где купол выкрашен черною краской, а звезды сделаны из латуни. И Аврелий Яковлевич плечами поводил, силясь от этой тяжести если не избавиться, то хотя бы сделать ее терпимой.
Земля держала.
И воздух был плотным, густым. Таким не надышищься вволю. Да и пахло тут, что на погосте старом, камнем, сухоцветом и древним горем, только горем куда более остро, нежели прочим.
— Здравствуй, дорогая, — он вытащил из‑под полы мятый букетик незабудок. — Надеюсь, ты меня ждала?
— И не чаяла уже дождаться.
Она изменилась.
И Аврелий Яковлевич точно знал, что так будет, а все одно, старый дурень, ждал иного… чего? Не того, что она станет похожею на свою мать.
Красива?
Белолица, черноглаза… взгляду от этакой красоты не оторвать, только вот живого в ней не осталось. А цветы приняла, повертела и выкинула за границу круга, где несчастные незабудки, которые Аврелий Яковлевич с самого Познаньску волок, прахом обернулись.
— Ты не изменился, — произнесла с презрением и подбородок вздернула. — Правду мама говорила, что холоп так и останется холопом… ты постарел.
— А ты умерла.
— Я живая.
Она протянула руку, не то для поцелуя, не то затем, чтобы самолично Аврелий Яковлевич убедился, что сердце ее бьется. Он и убедился. Ровно бьется, спокойно, будто и не сердце, но часы механические, королевского часового заводу. Говорят, что точней аглицких будут, ибо зело хозяева блюдут марку и право на коронный вензель.
— Тебе лишь кажется, — руку он выпустил без сожаления. — Так зачем ты желала меня видеть, дорогая?
— Я? — наигранное удивление.
И вновь больно, оттого, что прежде не понимал, сколько в ней настоящего… или было больше?
Куда подевалось?
Когда?
— Ты… за цветы спасибо. А вот волкодлак — это лишнее. Прежде ты к пустой театральщине не тяготела… зачем послала?
Молчит.
Улыбается.
Было время, ему в этой улыбке тайна мерещилась. И не только в улыбке, в женщине, от которой дух захватывало…
— Или девки по окрестным деревням закончились, что аж в самый Познаньск нужда ехать выпала? В Познаньске, так разумею, девок великое множество… едут за лучшею жизнью, — земля под ногами хрустит, будто ступает Аврелий Яковлевич по костям. — А коль не досчитаются одной — другой, то в том беды нету… многие пропадают, верно?
Молчит.
Улыбается. А прежде‑то с полуслова вскипала… ох и скандалили… стены дома ходуном ходили. Зато, выплеснувши злость, мирились, и силы тянула, колдовкина душа, колдовкина суть, да не жалко тех сил было. Сколько брала, столько ее. Не думал, что не хватит.
Или матушка повинна?
Отравила, заморочила… хорошо бы так подумать, вину на другого перевести, тогда и на душе облегчение выйдет, если осталось что от этой души.
— Только Нинон, которая тебе девиц сватала, стала мешать, — влез Себастьян. От же ж неугомонная душа. — Норов у нее дурной. И запросы, надо думать, росли… вот ты и решила проблему по — своему. А заодно уж и Лихо подставила.
— Сообразительный мальчик, — прозвучало почти с нежностью, почти с гордостью, будто бы был Себастьян не жертвенным бараном, о чем, верно, догадывался, но родичем.
Сыном.
Интересно, если б послали боги сына, то на кого походил бы?
Хорошо, что не послали. Без детей оно легче этакие дела решать… Аврелий Яковлевич переложил тросточку в левую руку.
— А сваха отказалась на тебя работать. Более того, похоже, влезла в твои дела… небось, у нее знакомых вдоволь имелось, рассказали о том, что очень много девушек в приграничье сватают, да ни одна счастливая невеста назад не вернулась. В полицию донести собиралась?
Руку вскинула, пальцы знаком вызова сплетая.
— Погоди, — Аврелий Яковлевич успел перехватить.
Запястье тонкое, фарфоровое.
— Проклясть всегда успеешь. Сама звала, дорогая, а теперь вот злишься, что гости неудобные дюже.
— Гости? — со странным выражением повторила она. — Гости… и себя гостем полагаешь, Аврельюшка?
Давно она так не называла, и ведь только имя произнесла, но как… будто бы само его звучание противно ей.
Княжна.
Или уже княгиня? И его место — за кругом, а он, холоп, посмел желать иного, и беда не в том, что желал, теперь Аврелий Яковлевич осознавал сие отчетливо, но в том, что она поддалась собственной слабости, за которую не простила ни себя, ни его.