Джоконда Белли - Воскрешение королевы
— Ты же знаешь, Мануэль, мне хотелось, чтобы ты проводил поменьше времени с бабкой и дедом.
— Даже не напоминай мне о них. Они так старались сделать из меня образцового испанца, что чуть не сжили со свету, — сообщил мне Мануэль.
— Ну да, мне не раз приходилось спасать тебя от жестокой трепки, — лукаво заметила Агеда, протягивая племяннику шоколад.
— Да, тетя. Ты мой настоящий ангел-хранитель, — засмеялся Мануэль, принимая лакомство.
— Это все, что я могла сделать для бедняжки Авроры.
— А от чего умерла твоя мама, Мануэль?
Тетя и племянник переглянулись.
— От передозировки транквилизаторов. Она покончила с собой в номере отеля в Портофино, — ответил Мануэль.
— Бедная Аврора так и не оправилась после того, как ее выгнали из дома.
— Очень жаль, — проговорила я.
— Да, милая, порой родители причиняют своим детям страшное зло. А хуже всего то, что они это делают из-за любви, — вздохнула Агеда.
— Знаешь, как долго король с королевой не позволяла Хуане уехать к Филиппу?
— Прекрати, Мануэль, опять ты со своей историей!
— Как долго? — поинтересовалась я. Мне хотелось поговорить о Хуане.
— Целый год. В конце концов принцесса вернулась во Фландрию, но их отношения с Филиппом так и не стали прежними.
— Именно тогда, в Испании, стали появляться первые признаки ее безумия. Ведь я права, Мануэль? Хуана требовала, чтобы ее отпустили во Фландрию. Кричала на мать, била служанок, — сказала Агеда.
— Ничего удивительного, — вмешалась я. — Любая женщина придет в отчаяние, если ее разлучат с детьми.
— Вот видишь, тетя? Все дело в точке зрения. По мнению современной женщины, бунт Хуаны был вполне оправдан.
— Я готова согласиться, что с Хуаной поступили несправедливо, но, ради всего святого, она же была принцессой. Ей следовало держать себя в руках. Со многими женщинами случались трагедии и пострашнее, но они не позволяли себе распускаться. Что было бы, если бы все начали закатывать истерики из-за малейшей несправедливости.
— Возможно, мир стал бы чуточку справедливее, — предположила я, думая о маме.
Агеда принялась убирать со стола. Я хотела помочь, но она решительно отказалась.
— Ладно уж, ступайте в библиотеку.
— Мы выпьем кофе там, — решил Мануэль. — Тебе скоро возвращаться в интернат.
На диване лежало черное платье. Увидев его, я снова почувствовала густой приторный вкус шоколада.
— Ой, нет, Мануэль, не заставляй меня это надевать, — взмолилась я, потрогав ткань (мягкую блестящую шерсть искусной выделки). Платье было глухое, с оборками, украшенными белой строчкой. Широкие рукава сужались на предплечьях.
— Оно удобное. Ты же обещала выполнять все мои условия. Ну же. Будь хорошей девочкой.
Спорить было бесполезно. Я разделась. Мануэль торопливо застегнул мне пуговицы на спине. Меня забавляло его нетерпение и весь ритуал переодевания. Запах шерсти напоминал о монашках. Платье было неновое. От него слегка пахло нафталином.
Переодевшись, я поняла, что Мануэль был прав. Что-то неуловимо изменилось.
Я вспоминала все, что наговорила в тот день, заново взвешивая каждое слово. Каждое злое, несправедливое слово, что ранило душу Филиппа, словно острый шип. Я знала, что мне не будет прощения, что он навсегда возненавидит меня. Вглядываясь в темноту, я повторяла вслух оскорбления, которыми осыпала мужа. Мне хотелось поймать слова на лету, раздавить их, как слепней. В тот час Филипп скакал по сухим холмистым дорогам Кастилии, и за ним по пятам летело эхо моих проклятий. Всю ночь я металась в постели без сна, а наутро решила наказать себя молчанием. Я поклялась, что отныне не пророню ни слова.
Мать не понимала, что со мной происходит. Она садилась рядом, заглядывала мне в глаза, задавала вопросы, уговаривала поесть. Я умирала от голода и жажды, но только качала головой, не разжимая губ. Несколько дней я почти не двигалась с места и все время плакала.
В конце концов Беатрис все же убедила меня немного поесть. Ради ребенка. Ради бедного птенчика, который жил во мне и питался мною. Ребенок энергично пихался крошечными ножками, побуждая меня жить. Дворец наводнили монахи и священники. Кардинал Хименес де Сиснерос заходил каждое утро по дороге в свой университет, чтобы справиться о моем здоровье и состоянии духа. Я принимала кардинала, поскольку тот приносил мне вести о муже. Чтобы задержать Филиппа, мой отец приказал чинить ему всяческие препятствия, не давать лошадей и не пускать на постой под предлогом неизбежной войны с французами. В моей душе затеплилась надежда, что тяготы пути заставят Филиппа отступить. Я воображала, что он повернет назад, но этого не случилось. Убедившись, что строптивый зять не переменит решения, мой отец скрепя сердце уполномочил его на переговоры с французским королем о принадлежности Неаполя.
Я поняла, что муж не вернется.
Десятого марта тысяча пятьсот третьего года я легко и почти без боли родила сына Фердинанда. На колокольне архиепископского прихода Алькала-де-Энарес грянули колокола, возвещая всему миру о том, что второй сын принцессы появился на свет в Испании. Мальчуган родился здоровым и красивым. В отличие от маленького Карла, который унаследовал от Габсбургов воинственный острый подбородок, Фердинанд был похож только на меня. После рождения сына я решила, что уж теперь-то смогу вернуться во Фландрию к Филиппу и детям. Кто посмеет удерживать меня теперь! Успокоившись, я проспала почти два дня.
Через неделю Филипп прислал из Лиона гонца с подарком для меня по случаю рождения сына: прелестным золотым ожерельем с семью крупными жемчужинами, обозначавшими семь благодатей Девы Марии.
Хотя при дворе продолжался траур, я отказалась одеваться в черное на крестины Фердинанда. Для этого случая я выбрала платье цвета спелой пшеницы с золотой строчкой и глубоким декольте и надела подаренное супругом ожерелье. Я сама внесла сына в собор. В своей проповеди епископ Малаги Диего Рамирес де Вильяэскуса расточал мне похвалы. Он отметил, что Господь благословил меня здоровым потомством и что я, разрешаясь от бремени, пою и смеюсь, словно Дева Мария, и добавил, что все мои добродетели не перечислить и за пятьдесят дней. Добрый священник сильно преувеличивал, и все же я от души благодарила его за эту проповедь, которую слышали не только мои родители, но и все испанские гранды. Я нуждалась в добром слове, особенно теперь, когда все, что я говорила и делала, могло быть истолковано превратно. Грусть, тоску по детям, даже отсутствие аппетита — решительно все объясняли помутнением рассудка или нехваткой воли. Охотников объявить нас с Филиппом угрозой для государства было так много, что муж запретил нанимать для меня слуг без его одобрения.