Анна Макстед - Витамины любви, или Любовь не для слабонервных
Смеялись все, кроме папы.
— Плохо другое, — уже серьезно добавила Габриелла, — ты боишься авторитетных людей, ты боишься неодобрения других. Это мешает тебе жить.
— Да? Ты так думаешь? — удивилась мама.
Сердце мое забилось от любви к ней.
— Да, Анжела, — подтвердила я, — ты вправду боишься. А не надо. Ты… — я знала, что мои слова не понравятся отцу, но все-таки сказала, ведь это был день рождения мамы, — ничуть не хуже других.
— Ханна, что у тебя на лбу? — тут же спросил отец. — У тебя аллергия?
— О! Вовсе нет, просто несколько прыщиков.
Когда Габриелла с мамой ушли вперед, отец задумчиво произнес, как бы про себя:
— Позор!..
— Ты о чем? — спросила я.
— О том, что ты совсем не следишь за собой. Я ведь помню, какой ты была хорошенькой девочкой, а сейчас смотрю на тебя и думаю: такие данные от природы, и никакой реализации! Как будто… укусил вишню, а она кислая.
Тогда я поняла, каково это — сделать что-то, что не понравится папе.
Роджер слегка потряс меня за плечи, и я отогнала от себя воспоминания.
— Эй, послушай! Вернись на землю! Выскажись! Ты сделала что-то, что настроило Джека против тебя. Что ты такого сделала? Ну, вперед!
Ну, Бог с ним. Ведь я решила быть честной с Джейсоном. Наверняка папа заслуживает того же.
Я подавила свое самолюбие: — Ладно, папа. Если ты действительно хочешь знать… Причина, по которой Джек так сильно обозлился на меня, в том, что он решил, будто я ему изменила, когда мы еще не были женаты. Он это узнал после того, как мы поженились.
Я хотела объяснить, что это скорее был вопрос терминологии, а не физическая сторона дела, но Роджер не дал мне такой возможности. Он посмотрел на меня, как будто я в один миг превратилась в другого человека, может быть, даже не в человека, а в червяка. И промолвил:
— Значит, ты не лучше своей матери. — Он отвернулся, позволяя мне уйти. Я дрожала, но не была удивлена, потому что знала, что для моего отца супружеские измены — больное место. Он так и не простил матери того, что она ему изменяла. И я ей этого не простила.
Глава 14
До семи лет я была очень близка с матерью. Тогда я была намного женственней, чем сейчас. От того времени остались обрывочные воспоминания, но если напрячься, то можно вызвать из глубин памяти их сверкающие осколки.
Вот она покупает мне зеленое бархатное платье. Я поглаживаю его на коленке, как кошку. И еще дарит мне пару черных лакированных туфелек.
Я и сейчас помню дрожь восторга, которая охватила меня при виде моих ног в этих туфельках. Я помню, как в пять лет я шепотом повторяла волшебные слова: «черные лакированные туфли». Я надевала их в гости, или когда мы шли в какие-нибудь особенные места, и, застегивая на них серебряные пряжки, с трудом верила, что они — мои, что я — девочка в черных лакированных туфлях.
Эти туфли были волшебные. Они превращали меня во взрослую даму. Все женщины, на которых я хотела походить (а именно: моя мама, балерины, принцессы), носили красивые туфли. Туфли могли быть разными: розовыми, с шелковыми лентами, на высоком каблуке, сверкающими, с острыми носками или открытыми. Когда я примеряла мамины туфли, мои ноги становились ногами леди. А моя мама была в высшей степени леди. Она красила губы перламутровой помадой, а затем дважды промокала губы салфеткой.
Но даже тогда в ней была какая-то сдержанность. У меня есть старая черно-белая фотография — я нашла ее недавно, роясь в ящике рабочего стола, — наверное, отец сделал этот снимок в отпуске, в Португалии или Испании. Анжела в цветастом купальнике сидит на пляже на маленьком полосатом полотенце, обхватив руками колени. Изящная, загорелая, с закрытыми глазами. Она, видимо, не знала, что он ее снимает, слишком ушла в себя, нежась в лучах солнца. Мне нравится ее кошачья грация на этом снимке. Кажется, она вот-вот замурлычет, но, возможно, с кошкой ее роднит также ее отстраненность. Нас с Олли не видно. Пляж переполнен, вдали видны люди, отдыхающие в шезлонгах, за ними — тонкая синяя полоска моря, но мама сидит на белом песке сама по себе.
Я помню немногое и, конечно, совсем не помню себя в раннем детстве. Бабушка Нелли как-то обронила, что у Анжелы были «проблемы» после того, как она родила меня. Я считала, что речь идет о женских проблемах, и вопросов не задавала. Так что вполне возможно, что сразу после моего рождения мы с ней были разлучены. Интересно, что до пяти лет сознание ребенка впитывает уйму сведений об окружающем мире, но не конкретизирует их. Я могу вспомнить перламутровую помаду, как ее наносят и промакивают, но не помню, кто так красился.
Все, что у меня осталось от того периода, — фотографии, застывшая жизнь. У Анжелы на туалетном столике до сих пор стоит снимок, где мы вместе в саду и она показывает мне листочек. Я не умею угадывать возраст детей, но подозреваю, что на этом снимке мне года два. Обе мы сосредоточенно смотрим на этот лист, наверное дубовый, — и мои ручонки рядом с ее изящными руками кажутся пухлыми и маленькими.
Пока все не пошло наперекосяк, я хотела стать такой же, как она.
Отец хорошо сумел пережить случившееся. У меня, правда, провал в памяти за тот период. Но ведь есть чутье. Я не стала бы признаваться в этом, скажем, Грегу, но считаю, что, если в доме происходит что-то плохое, стены его пропитываются печалью и дом хранит ее, становясь как бы свидетелем преступления. Может быть, поэтому я не люблю наш дом и вообще Хэмпстед-Гарден. В нем витает дух сожаления и несчастья. Если грех не отпущен, ему некуда уйти.
Я помню недолгий период шумных скандалов, а потом — молчание.
Я вспоминаю, как стояла в коридоре и смотрела, как мама выбегает из дома. Или еще воспоминание: я влетаю в дом и бегу вверх по лестнице, сдерживая рыдания. Не помню, кто открыл мне дверь тогда, — я этого человека оттолкнула. Не помню, что случилось после того, как я взбежала наверх. Помню только свое детское горе и разочарование. Помню, как я ненавидела семейные трапезы. Сосредоточившись на своей тарелке, я мечтала, чтобы еда исчезла, и можно было поскорей выйти из-за стола. Я много времени проводила в моем игрушечном домике — в огромном картонном ящике, вход в который был занавешен простыней. Там я перекладывала вещи с места на место, готовила куклам еду, наводила порядок.
Не могу точно вспомнить, кто первым ушел в себя — я или моя мать. Но та, прежняя мама стала блекнуть. Даже когда она смотрела на меня, я чувствовала, что она смотрит сквозь меня. Она стала покупать для меня и Олли много подарков, но они нас не радовали. Чем меньше она для нас значила, тем больше покупала.
Она стала ленивой и грустной. Перестала ставить пластинки и петь, готовя нам завтрак. Раньше мне нравилось спускаться по лестнице и наблюдать, как утром она хлопочет по хозяйству. Проснувшись и валяясь в теплой постели, я, как музыку, слушала, как мама звенит посудой, раздвигает ставни, поднимает жалюзи, накрывает на стол, наливает воду в вазу с лилиями. Она каждую неделю покупала букет белых лилий для украшения стола, потому что Олли, когда был ребенком, признавал только эти цветы. Она показывала ему нарциссы, розы — никакой реакции, и только при виде больших прекрасных лилий с рельефными лепестками и сильным ароматом он тыкал в них толстым пальцем и говорил: «Да-а!»