Валентин Афонин - Однажды навсегда
— Да ничего я не боюсь! — перебил я, пытаясь освободиться от почти гипнотически внушенного мне чувства неуверенности. — Я только не пойму, при чем здесь женись или не женись. Ты как вообще трактуешь наши отношения, па? Мы уже женаты, а в будущем — посмотрим. Как будет — так и будет.
— Вот именно — как будет! — подхватил отец, совершенно очевидно ловя лишь то, что выгодно ему, и словно бы не слыша остального. — Ах, черт, ну как тебе объяснить? Ну поверь же, это не только мой опыт. Это опыт…
— Да не хочу я вашего опыта! Я сам!
— Но ведь опыт существует, хочешь ты или нет! Из него просто необходимо извлекать уроки — хоть какие-то! Зачем же, черт возьми, повторять из поколения в поколение одну и ту же глупость?!
— Любовь — глупость? — уточнил я с усмешкой, и он как будто удивился неожиданному обороту, но втайне и обрадовался, что я сам навел его на эту мысль.
— Да, и любовь, ты прав, — сказал он сдержанно, как бы уступая свой приоритет и, видимо, опять рассчитывая польстить мне этим. — Любовь — тот самый корень, из которого произрастают величайшие глупости.
Но я улыбнулся с превосходством, покачал головой, естественно не соглашаясь, и отец, внезапно раздраженный моим недоверием и упрямством, вдруг побледнел и стиснул зубы — на скулах четко проявились желваки.
— Сын, — произнес он глухо-доверительно, но жестко. — Послушай меня. Я же не запрещаю тебе любить — это от нас не зависит. Но сейчас ты повторяешь мою ошибку. Ты уже делаешь тот шаг, и, поверь мне, это ошибка. Я говорю о женитьбе. Элементарная, но страшная ошибка. Это шаг в пропасть, поверь.
— Ну у тебя это, может, и ошибка, тебе видней, — опять перебил я насмешливо, — но нам-то ты что предлагаешь — разойтись?
Но отец уже не слышал или снова сделал вид, что не расслышал, раскручивая свое:
— Сейчас ты увлечен, ослеплен, но переоценка неизбежна, сын. В браке слишком многое открывается, а ты еще к этому не готов, я вижу. Твоя любовь не выдержит житейского цинизма. Она умрет, но свяжет тебя по рукам и ногам. Ты честен и совестлив, это прекрасно, но именно поэтому не повторяй моих ошибок. Не поддавайся иллюзиям, утвердись в реальности, а не в мечтах. Будь трезвым, думай, думай, иначе это будет самоубийством, сын. Поверь мне, родной, это бессмысленное самоуничтожение!..
Я закрутил головой, опять собираясь возразить ему, но он уже не давал мне и рта раскрыть:
— Погоди! Я знаю, что говорю. И знаю, что, может, именно в эту минуту теряю тебя навсегда. Но прошу тебя — прислушайся. Делай по-своему, но только выслушай внимательно. Тебе необходима хотя бы крупица сомнения.
Хорошо, я согласен был выслушать, но в то же время готовился опровергать все подряд, и отец, видя мое намерение, аж руками всплеснул от бессилия:
— Господи, ведь это же так ясно и банально — ну неужели ты не понимаешь? Ничто не вечно — и любовь не вечна! Сейчас тебе все мило и прекрасно, но не сегодня, так завтра все то же самое примелькается, приестся, надоест, а послезавтра — осточертеет просто! Люди несовместимы по своей природе, и все обречены на одиночество. Но ранний брак — абсолютная бессмыслица! Если ты сейчас хоть немного ошибся любя, то дальше будешь вынужден сожительствовать ненавидя! Подумай, зачем тебе это, зачем?!
И что-то тут словно нарушилось в моем восприятии.
Я оторопело всматривался в отца, как будто он вдруг оборотился неким чудовищем, в котором я лишь по отдельным полузабытым приметам узнавал со смесью удивления, отвращения и жалости своего родителя-предка, многие годы как бы пропадавшего неизвестно где и теперь вот объявившегося в таком неожиданном ужасном облике.
И он смутился от моего взгляда и мгновенно погас, точно выключился. Потом, отворачиваясь, все же сказал:
— Прости, сын… Я намеренно сгустил… Забудь…
Но ведь все уже было сказано — непоправимо.
И бедная, бедная мать — ей было слышно, наверное.
Впрочем, она и раньше, конечно, это знала: за долгую совместную жизнь они не могли не прояснить для себя своих отношений.
И мне отдаленно припомнились их ссоры, не очень понятные для меня, еще маленького, словно зашифрованные («мы не ссоримся, мы громко разговариваем, извини»), припомнились какие-то их взгляды меж собой, когда я, видимо, сдерживал их своим присутствием, хотя отец иногда и при мне неожиданно вскипал, чем-то яростно раздраженный, тут же, правда, подавляя свой гнев и ради меня обращая его в шутку. И позднее я не раз бывал невольным свидетелем их взаимного усталого занудства по мелочам…
Но все мои детские мимолетные сомнения и подозрения оказались пустяками в сравнении с ужасом, открывшимся теперь.
— Как же ты живешь так, па?..
Он медленно, вяло-апатично опустился на табурет у рояля, боком к клавиатуре, вздохнул:
— Живу?.. — Неловко вывернувшись корпусом, набрал одной рукой аккорд (си-ми-соль-до). — Да вот, как видишь, живу…
— И что… у всех так, да?..
Он подумал, пожал плечами:
— Не знаю… По-моему, у всех…
— А что же… — Я неожиданно связал с его профессией. — Искусство… обманывает, что ли?..
— Нет… — Он уловил скрытую горькую иронию в моем вопросе. — Искусство не обманывает…
— Ну, а Ромео и Джульетта?.. Сказка?.. Ложь?..
— Нет… Правда… Если бы Шекспир не убил Ромео и Джульетту — умерла бы их любовь…
Я удивился: лично мне никогда не приходило это в голову, и нигде ничего подобного я не читал, и у отца не попадалось — может, пропустил?
— А ты не писал об этом…
— Да… Не писал… Но это… не новая мысль…
Глядя на клавиши, он играл одной рукой какую-то щемяще-тоскливую одноголосную мелодию, и я, машинально следя за его безвольной рукой и одновременно снова и снова оглядывая всю его сгорбленную фигуру, подумал: несчастный…
Я даже умышленно, преодолевая какое-то странное свое равнодушие, направлял себя на это: несчастный…
Хотя ведь и в самом деле: все ему известно, все названо своими именами и нового не предвидится, — конечно, несчастный…
Но утешать его — нет, не хотелось…
Да он и не нуждался в утешении: согласие мое с ним было невозможно, он понимал, наверно, а остальное — детский лепет.
Казалось, мысленно он уже распростился со мной и, как дерево прекращает ток соков в отломанную ветвь, так и отец, из экстаза борьбы с воображаемым ураганом жизни за свою родную ветвь, впал в апатию: я отломился сам по себе, без всяких ураганов, и отломился раньше, чем он это по-настоящему почувствовал и понял.
Хотя запоздалые его усилия оказались для меня вовсе не бесполезными. Вот он пиликал свое одноголосие, словно за упокой былых своих надежд (может, он мечтал, что я, как ветвь, прорасту в какие-то недоступные для него высоты счастья?), а мне хотелось сразу же, сейчас же заверить его, а потом и доказать своей жизнью, что панихида эта абсолютно беспочвенна, потому что, зная теперь и родительский горький опыт, я тем более укрепился в своем и не допущу унылого повторения.