Валентин Афонин - Однажды навсегда
— Окуджавы? Да, я читала…
Ничего себе! Опять не ожидал. Ведь он сам прочитал когда-то лишь по наводке отца: в романе герой — блистательный пианист, но не профессионал, а дилетант, поскольку потомственный князь или граф, или кто-то там, уже забылось. А впрочем, ей, наверно, тоже подсказали: там такая тонкая любовь…
— Слушай… — Она улыбалась, постепенно, еще с одышкой, приходя в себя. — А ты знаешь… ну вот, опять — слушай…
— Слушай, правильно, делаешь успехи.
— Ты знаешь, почему я приехала к тебе?
Он удивился такому неожиданному переходу, но не подал вида:
— Почему? — спросил беспечно.
Она — немного разочарованно как бы:
— Я думала, ты знаешь… Я тоже не знаю… То есть я знаю, но… это какое-то колдовство. По всем правилам, я не должна была этого делать ни под каким видом. Ты — колдун…
У него закружилась голова, и он напомнил:
— А я тебя предупреждал…
Она кивнула:
— Да, я помню…
И — не в силах пошевелить даже пальцем — послали друг другу губами — без рук — воздушные поцелуи, вложив, хотя и не без иронии вездесущей, в эти веселый звуки — «Пц!.. — Пц!..» — всю свою нежность, и оба как бы даже слюнку проглотили, отлично помня родниковую прелесть настоящего поцелуя.
Дыхание мало-помалу успокаивалось.
Но подниматься из таких удобных, случайно найденных позиций не хотелось.
Скатиться на пол — еще куда ни шло, но вставать — не-ет.
Пауза, сама собой возникшая, дала им еще минуту отдыха.
Глаза их закрылись, с болью сомкнулись уставшие веки — все-таки страшно не выспались, — но о сне и не думалось: какая-то удивительная внутренняя радость заставляла их постоянно улыбаться даже с закрытыми глазами.
Вдруг среди прочего ему вспомнилась Инна и почему-то именно то, как она говорила довольно часто, что он ее обязательно бросит.
Впервые после того, как это действительно случилось, он подумал и подивился: неужели она так четко читала его подноготную? — а уж он, казалось, так искусно юлил, изворачивался!
И невольно, по аналогии перескакивая мыслью в сегодня, в сейчас, порадовался за себя: как же далек он теперь от того позорного и мучительного двоедушия!..
И вдруг — из чистого любопытства и глупого озорства — сморозил:
— Слушай… Ты не боишься, что я тебя брошу?..
Не открывая глаз, он почувствовал на себе ее удивленный взгляд и ехидно затаился.
Но неожиданно услышал:
— А ты?..
— Что — я?.. — открыл глаза, не понимая.
— Ты не боишься, что я тебя брошу?..
Он так и замер с раскрытым ртом. Потом хмыкнул:
— Ноль один. Я как-то не думал об этом. Спасибо, что напомнила.
— Тебе спасибо. Я тоже не думала.
Он удивленно засмеялся:
— Да ты серьезно?! — И, отчаянно спасая положение, запел из мультика: — А-ай, дядюка я, дядюка-а, бояка, привере-е-дина-а… — Но, видя, что ее это нисколько не радует, поспешил сменить пластинку: — Слушай, а ты в иняз не собиралась?
Она посмотрела на него без улыбки, потом, чуть помедлив, проговорила:
— С чего бы вдруг?
— У тебя отличное произношение, а у меня абсолютный слух. Хотя я слышал всего одну фразу. Как там? Напомни, пожалуйста.
— Айм сэтисфайт?
— Ну! Слышно же! Айм сэтисфайт. Я даже знаю, как это пишется. Спорим?
— Не спорим.
— Ты мне и так веришь, да?.. Мерси. Сэнкю. Грациа вери мач. Ду ю шпрехен рюс?..
Она молчала, насмешливо выжидая, что он придумает еще, но он не унывал:
— А вообще, я страшно завидую всем, кто знает языки. Огромное преимущество. С английским можно спокойно позвонить в Нью-Йорк, например, поболтать с кем-нибудь.
— О чем?
— Да ни о чем. О погоде. «Хэллоу! — Хэллоу! — Ну как там у вас погодка? — Да так, ничего себе. — Ну о’кей, у нас тоже ничего». И все на английском — с ума сойти!..
Насчет инязов он, конечно, плел с кондачка, чтобы хоть как-то вернуть ей былое настроение.
А друг о друге они почти все уже выяснили ночью.
Оказалось, она училась в художественной школе, поступала прошлым летом в Суриковское (живопись, графика), не добрала там какого-то балла и теперь, подрабатывая в Центральном Парке маляром-подмастерьем, снова готовится к абитуре.
Когда он это услышал, он ее просто жуть как зауважал. Хотя тут же стал хвастать, что будто бы знал, по глазам догадался, когда подумал, что она поэтесса. Впрочем, это не так уж далеко от истины: художники сродни поэтам, в толпе не затеряются, если только, правда, не в толпе поэтов и художников.
— Ты клоун, — печально сказала она, тоже зная, где он учится, но подразумевая, видимо, его циркачество и ветер в голове.
И тут, стремясь развлечь ее во что бы то ни стало, он почувствовал момент:
— Я — клоун?! — изумился и возмутился по-петушиному. — А ты-то кто такая?!
— Никто.
— А как тебя зовут?
— Никак.
— Вот видишь, ты даже имени не знаешь своего, а я-то знаю.
— Ничего ты не знаешь.
— Я знаю, как тебя зовут, вот.
— Ну… — с проблеском интереса. — Как?..
— Хм… — хитро прищурился. «Мне очень жаль, но помочь ничем не могу».
— Не знаешь… — улыбнулась и даже засмеялась, довольная.
И действительно забавно: она — тогда, на детской площадке — не соизволила назвать свое имя, а он — после — не соизволил полюбопытствовать еще раз, ждал, когда она сама откроется, и не дождался.
— А мне и не надо… — Безумно радуясь перемене в ее настроении, стремительно перебрался к ней по дивану и обнял ее, стиснул, звонко чмокнул в щеку. — Травинка ты моя! Зеленая моя! Художника обидеть может всякий, да? А вот помочь материально некому. О! Ты есть, наверно, хочешь?
— Мгм! — с надеждой весело мотнула головой.
— И я хочу, да нечего, — сказал он, подличая в шутку. — Вэри вэл?
— А кофе?! — напомнила она.
— Кофе? Ща! — Щелкнул пальцами, окликая воображаемого официанта: — Гарсон! Кафе, силь ву пле! Два двойных!
— С лимоном, — подыграла она.
— Да-да, с лимоном и ликером! — крикнул он туда же. — И дюжину пирожных ассорти!
— О-о, благодарю, — сказала она, поднимаясь. — А теперь, если можно, я умоюсь.
— О, разумеется!.. — Он поспешно вскочил и, держа ее под локоток, почтительно пришаркивая шлепанцем, проковылял с ней до прихожей, отпуская и напутствуя: — Прямо по корлидорлу, вторлая дверль напрлаво. В крлайнем случае спрлосите, вам покажут.
— Спасибо, спасибо, вы очень любезны.
Она оглянулась, удивленно смеясь над его кривляньями, но в глубине ее глаз — Боже мой! — в глубине этих милых черных смородинок он ясно увидел печаль.
Обидел все же, скотина, да как обидел — забыть не может!..