Эстер Элькинд - Андрогин…
Сколько я простоял, так глядя на воду, что стекала по моим рукам, с ощущением, страха прикосновения к ней, с чувством, что она отвергает меня, с молчаливым презрением, глядит прямо мне в глаза, я не знал. Лишь когда я услышал голос Кати прохрипевшей под дверью: "Давай побыстрее, а!", – я догадался, что нахожусь в ванной наверное уже, слишком долго.
Я с ненавистью посмотрел на дверь. Потом мысленно извинился перед Катей, за свои недостойные чувства, она ведь ничего не знала, она была вовсе не виновата, она просто хотела помыть свои волосы.
Катина сущность прилипла к моим пальцам и не хотела ни как оттираться. Вода обиделась на меня. Она не хотела забирать себе доказательства, моей плотской измены, которые я ей так покорно и с таким отвращением принес.
Мои пальцы были в вязкой белой слизи, которая обволакивала их и словно кислота, прожигала мне кожу. Я брезгливо посмотрел на свою руку. Мне захотелось взять топор и отрубить ее, так ненавистна была мне эта вязкая слизь, казалось желающая поселиться навеки, как "грибок" на пятках тренера по плаванью в институте, на моей руке.
Мне казалось, что мои пальцы, покрываются язвочками, маленькими, серо-зелеными язвочками, которые с каждой минутой становятся все больше и больше. Они разрастаются, заполняя все кожу моих рук, поражая, ногти и маленькие складочки на моих костлявых, тонких пальцах, с их сухой и вот-вот уже готовой, потрескаться кожей. Мне страшно. По язвочкам, словно по норкам, начинают шнырять туда сюда червячки, маленькие черные, пропахшие гнилью скользкие тела, разъедают изнутри мою руку. Я готов был закричать от ужаса… И закричал…
– Олам, прекрати там орать, соседей разбудишь! – Катя выдает крайне странный, для нее, и ее обычного наплевательского отношения к окружающей действительности, аргумент.
– Что за хуйня с тобой сегодня творится? Я не понимаю! Наркоты обожрался что ли? – кричит Катя из-под двери, в продолжении своему монологу.
Я слышу ее голос, где-то очень далеко и не ясно. Мне не хочется ее слышать. Мне не хочется, чтобы мне был понятен смысл ее слов. Но вопреки своему нежеланию, я медленно начинаю осознавать, о чем Катя говорит.
Я пытаюсь почувствовать, что мне менее отвратительно, что для меня терпимее, мои язвочки, червячки и упоение собственной слабостью, или отвратный хриплый голос Кати, ее длинный "желтые", как гуашное солнце на детском рисунке, волосы, с черным пробором, ее белая кожа и большие, словно два огромных шара, стоячие груди с маленькими розовыми сосочками, ее ребра, которые видны так отчетливо, что по ним можно перебирать пальцами, когда она ложится на спину, словно по струнам, ее массивные бедра, которые самой природой предназначены, чтобы вынашивать "плоды", сладковатый вкус и запах ее "внутренней сущности", которая вытекает из нее при малейшем, случайном соприкосновении с ней, из-за чего она ходит всегда во влажных трусиках. Ужасно.
– Иду! – ответил я как-то слишком тихо, так, словно и не произнес ничего.
Я чувствовал, что руки так и не отмылись, но вода смягчила их, продрав брезентовую пленку "внутренней сущности", здесь Катиной, но на самом деле, как я ощущал, моей, моей, когда я женщина. Я долго вытирал руки о, скорее всего, грязное полотенце, собираясь с духом чтобы выйти из моего укрытия, и лишь тогда, когда я ощутил появившиеся во мне силы преодолеть неминуемое вхождение в тот мир, который был за пределами туалетной комнаты, я отворил дверь и вышел.
– Ну, наконец, то! – бросила мне Катя, – Хоть волосы отмою от твоей блевотины! – прохрипела она и исчезла за разбухшей от вечной сырости дверью.
"Блевотина!" – подумал я и ужаснулся тому, что сейчас Катя опустит свои мерзкие грязные, облеванные мною волосы в воду, в мою любимую чистую воду. "Сколько же людей, оскверняют тебя, насилуют, портят, терзают?!" – мне стало больно. Я пошел в комнату и лег на пол, на ковер, на котором только что мы с Катей трахались. Я свернулся калачиком, прижав коленки к груди и медленно начал затаскивать себя в сон, мне безумно не хотелось видеть Катю, в принципе вообще никогда, ну или как минимум, сегодня+
Началось это все с того, что в тот день, мы шли из университета, медленно, держась за руки. Катя что-то хрипела мне в ухо, своим низким, сиплым голосом. Я не особенно слушал. В голове вообще ничего не было. Какие-то лекции, каких-то ужасно скучных профессоров. История была мне отвратительна. "Самое бессмысленное, что только можно делать, это фиксировать историю!" – размышлял я про себя.
Мы с Катей, не то чтобы были вместе, или порознь, мы были как-то между. Она мне в принципе была безразлична, даже можно сказать, я вообще не чувствовал, что Катя существует. Но иногда мы почему-то уходили вместе из университета, держась за руки. Мы гуляли, ходили в кино, иногда в гости к друзьям, порой даже заходили ко мне домой, попить чай, который заботливо заваривала нам моя мама, несмотря на то, что она не любила Катю, и не хотела бы ее видеть своею невесткой. Катя была не еврейка. Но мама тщательно каждый раз, когда мы приходили, заваривала нам чай и подавала к столу пряники, которые Катя очень любила. Она брала пряник и объедала с него глазурь, оставляя мягкую сердцевину нетронутой. Катя не стеснялась своих привычек и ела так не только, когда она была одна, или, по крайней мере, со мной, но и при всех. Мы пили чай, я смотрел, как Катя ест пряники, затем мама тактично уходила из кухни в гостиную. Мама чувствовала, что Катя мне не только не нравится, несмотря на то, что она была единственная девушка, которую я водил домой есть пряники, но и, пожалуй, она мне даже не приятна. Каждый раз, когда я возвращался после проводов Кати до дому, мама подводила меня к специально не убранному столу и говорила: "Нет, ты только посмотри, какая невоспитанность! Кто же так ест?!", указывая на оставленные Катей сердцевинки пряников. Мне всегда хотелось ответить: "Все мама! И даже ты!", но я всегда сдерживался и молча убирал за нами со стола, оставляя маму в недоумении. Мама привыкла верить своему чутью, и ни сколько не сомневалась в своей правоте. Оттого, ей было безнадежно не понятно, почему я, не питая к Кате никакой нежности, в чем мама была абсолютно уверена, продолжаю с ней общаться. Впрочем, мне и самому было это не совсем ясно…
Катя ничего не читала, не играла на фортепьяно, не изображала хоть какого-то интереса к учебе и вообще была предельно простой и откровенной. Ее откровенность давно уже перешла грань умиления, и скорее приближающееся к рубежу тошнотворности. Мне она совсем не нравилась. Наверное, поэтому я и был с ней, а не с кем-то еще. Катя очень плохо училась, и я ей помогал. В институт Катю устроил какой-то ее дядя, который хотел дать, своей непутевой, как и все семейство его сестры, племяннице, дорогу в жизнь. Катя с родителями, мамой – продавщицей в галантерее и папой – слесарем, жила в коммуналке. Из всего, что Катя видела в этой жизни, любила она больше всего пьяные студенческие вечеринки в общаге, и разговоры про создание собственной рок группы. Коронным выступлением ее после пяти, иногда шести, рюмок водки, было, встать посреди комнаты и тряхнуть своей "великолепной шевелюрой", как говорили наши одногруппники и соплеменники мужского пола, и как видел я, сопливыми выкрашенными в цвет недельного заветревшегося масла, волосами, в такт какой-нибудь заводной песенке, "назло врагам", вырывающейся из проигрывателя с такой силой, что барабанные перепонки грозились вот-вот лопнуть.