Эстер Элькинд - Андрогин…
Вода была пресной потому, что плавала я не в море, а в озере, а точнее маленький, заболоченный прудик, состоявший практически из одних водорослей и тины, окрашивающие его в темно-зеленый цвет, а не из воды.
Дно было илистым, мягким и теплым. Лишь иногда, когда я случайно наступала на ключ, моя нога чувствовала холодный поток, свидетельствующий о том, что эта стихия была еще живой.
Стояла жара. На солнце было градусов тридцать пять. Я жила на даче у своей бабушки, маминой мамы. Мама тогда еще работала, она была библиотекарем в отделе нотных изданий ленинской библиотеки. Приезжала она ко мне на воскресенье, когда библиотека закрывалась на выходной. Поздно вечером, в субботу, мама ехала ко мне с работы. Я всегда с нетерпением ждала этого момента. Мы с бабушкой выходили за калитку дачи, и шли навстречу маме, которая медленной походкой, словно путаясь в своих длинных, тощих ногах и длинном платье, ступала неуверенно и робко, будто забывая, куда ей нужно идти. Она всегда оглядывалась по сторонам, словно желая, или напротив боясь, увидеть кого-нибудь из знакомых. Казалось, ей просто необходимо что-нибудь сказать. Не обнаруживая никого рядом, она тяжело вздыхала и шла дальше, медленно переставляя ноги. Она несла две тяжелые сумки с продуктами, ее длинные кудрявые волосы, выбившиеся из пучка, прилипали к лицу, а она не могла их поправить, потому как перелои она обе сумки в одну руку, они бы перевесили ее, и она бы упала. Поэтому мама, периодически, как-то странно, как встряхивают, наверное, лошади гривой, встряхивала головой, стараясь убрать пряди с лица. Сначала, она послушно улетали, но через пару секунд, снова возвращались и прилипали к ее лицу. Мама никогда не злилась. Она вообще редко (а точнее, вообще не) выражала, какие бы то ни было эмоции. Всегда лишь тихо улыбалась и смотрела мечтательным отсутствующим взглядом. Иногда мне безумно хотелось, чтобы она, если уж не обняла тепло и нежно, то хотя бы наорала на меня. Порой, я даже пыталась специально разозлить ее, делала что-нибудь такое, что должно было ее рассердить, точнее, что вывело бы из себя любую маму. Однажды, когда мне было лет шесть, после того, как мама забыла забрать меня из музыкальной школы, и домой меня отвела моя учительница, когда уже было часов девять вечера, на следующий день, я решила перепортить все мамины помады. Я собрала все коробочки, и ложкой, выковыряв из них всю липкую красную, розовую, бордовую, фиолетовую и других непонятных цветов и оттенков, массу, спустила ее в унитаз. Весь день я жила в ожидании маминой реакции. Мне было одновременно и тревожно, и страшно и волнующе приятно. Когда на утро, мама подошла к зеркалу, чтобы накраситься перед уходом на работу и, вытащила одну из коробочек с помадами, мое сердце забилось с бешеной скоростью, я словно почувствовала, как тяжелая большая костлявая мамина ладонь, опускается со звонким шлепком на мою щеку, оставляя красный след, словно от ожога. Я ощутила, как слезы подступают к моим глазам, набухая внутри, словно почки весной на деревьях, не оттого, что мне больно, страшно, или я хочу плакать, а лишь потому, что я просто не могу не заплакать. Я услышала, как мама кричит на меня, как ее извечно тихий и приглушенный голос, становится звонким и громким, как из ее рта вырываются фразы: «Что ты наделала?! Что это такое?!». Я плачу, она резко хватает меня за плечо, разворачивает и звонкий шлепок, опускается на мою тощую попу. А потом, мама, видя, что довел меня до истерики, что я уже задыхаюсь в слезах и не могу больше не дышать, не плакать, обнимает меня, прижимает к себе, так тихо и нежно, говоря: «Ну что ты?! Не плачь, дорогая! Я тебя очень люблю!»…
Я стояла и ждала, когда мама откроет помаду. Она медленно приподняла крышку и удивленно посмотрела внутрь. Потом взяла другую коробочку, сделав то же самое, потом, третью. Мама с грустью посмотрела на меня, опустила лицо в ладони, села на тумбочку и начала тихо плакать. Мне стало непереносимо тоскливо и плохо.
Какое-то время, я стояла и смотрела на то, как она плачет, смотрела, словно привороженная, внутренне уже давно глотая собственные слезы, но наружу, они еще не успели вырваться. Потом слезы медленно приподнялись к глазам, образовав круглые, тяжелые капли, которые с трудом перевалившись через нижние веки, медленно начали стекать по щекам.
Я подошла к маме, тело которой, сотрясалось в такт ее рыданиям, и, как мне казалось, сердцебиению. Я обняла ее, скорее не потому, что мне было ее особенно жаль, а лишь потому, что мне очень хотелось, чтобы она перестала трястись, ее содрогания, меня безумно раздражали. Мне хотелось ударить ее, надавать ей пощечин, сделать так, чтобы она перестала трястись. «Это ведь такая глупость! Почему она так отчаянно рыдает?! – спрашивала я себя, – Даже, когда моей любимо Золушке (это была кукла, самая настоящая Золушка, в бальном платье и деревянных башмаках), оторвали голову, я меньше убивалась!». Я обняла маму, и сквозь собственные слезы начала говорить: «Мамочка, не плачь, пожалуйста! Я тебя очень прошу! Не плачь! Я люблю тебя больше всех на свете! Не плачь! Я вырасту, заработаю денег и куплю тебе много, много новых помад! Я обещаю!».
Я не могла сдержать ее рыданий и, подвергаясь стихии слез, стекавших по ее щекам бесшумным водопадом, падавшим потоками в ее ладони, образовывая в них целый океан. Я обнимала маму за плечи, пытаясь сдержать вздрагивания ее тонкого, но тяжелого тела, которое, вот-вот грозило рассыпаться. Но у меня не хватало сил, и я падала в водопад ее слез, отдаваясь на растерзание разрывающих меня изнутри слезам, стремящихся к единению, со своей родной, материнской стихией.
Мы рыдали, тряслись в такт слезам и друг другу, превращаясь в единое целое, на те несколько бесконечных минут, что мы плакали вместе. Мне было бесконечно грустно. Я ненавидела себя за то, что довела свою маму до слез. Я корила себя за жестокость. «Я ведь знала, что так будет!» – повторяла я себе снова и снова, – Моя маленькая мама!»…
– Мамочка! – кричала я, бросаясь к ней, обнимала ее костлявые тонкие бедра. Я прижималась к ее теплому животу и слушала ее участившееся дыхание. Мама хотела вырваться из моих крепких объятий, я чувствовала, но не давала ей этого сделать.
Мы стояли так несколько минут, сцепившись в схватке нежности. Я чувствовала, что она рада меня видеть, но еще больше, ей хотелось освободиться из моих объятий, и кинуться к своей маме. К ее животу, она уже не могла прильнуть, потому как была намного выше нее, но вот обнять свою маму, она могла так же крепко, как я обнимала ее. Прижаться к ней, с той же страстью детской нежности и ревности, и попытаться спрятаться, укрыться от мира, в котором ей так тяжело было существовать, в который она так и не ступила взрослой ногой, путешествуя по нему, до конца, как ребенок.