Елена Арсеньева - Зима в раю
– Вы можете поклясться? – с трудом продираясь сквозь ком в горле, проговорил Русанов. – Что ни отец мой, ни жена…
– Ни сестра ваша, ни племянница, – кивнул Поляков, – никто из них не будет арестован. Я, следуя совету моего любимого поэта, стараюсь избегать клятв, однако вам, именно вам, охотно даю слово: никто из ваших…
Телефон, доселе стоявший на столе до того безмолвно, что производил впечатление испорченного или отключенного, вдруг громко зазвонил. Поляков осекся, посмотрел на аппарат с некоторым даже изумлением, словно бы не ждал от него ничего подобного, даже головой от неожиданности качнул, но тотчас снял трубку.
– Слушаю, Поляков.
Он помолчал, потом побледнел так резко, что Русанову показалось, будто этот сильный, молодой, красивый и спокойный человек сейчас на его глазах лишится сознания.
– Что?! Не может быть… Ч-черт! Да нет, знаете, это как раз более чем некстати!
Опять молчание.
– Я понял. Нет, я не смогу приехать. Я занят. Пусть все остается как есть. Ч-черт… Ладно, спасибо, что позвонили. До свиданья, да, если что-то новое, звоните немедленно.
Он опустил трубку на рычаг. Потер высокий бледный лоб…
– Что-то случилось? – спросил Русанов, отчего-то вдруг страшно, невероятно взволновавшись. Его снова начал бить озноб.
– Что? – высокомерно спросил Поляков. – Нет, ровно ничего. Во всяком случае, к вашему делу это не имеет ровно никакого отношения.
Он вдруг стремительным движением стиснул пальцы, сплетя их между собой, потом разжал руки, взял перо, обмакнул в чернильницу…
Лицо его было по-прежнему спокойным, глаза в густой опушке черных ресниц смотрели вниз. И Русанов, глядя в точеные черты лица следователя, неведомо почему понял, что Поляков врет. Случилось что-то особенное, что-то страшное! Причем случившееся касалось именно его, Александра, касалось впрямую, но… но Поляков ведь не скажет. А если спросить?
Русанов уже приоткрыл рот, и вдруг… вдруг словно бы чья-то рука коснулась его лба. Коснулась – и, как говорится, осенила догадкой. Он наконец-то понял, кого ему все время так странно, так мучительно напоминал Егор Поляков!
Но это, конечно, был полный бред. Очевидно, на том трехдневном допросе ему что-то все же повредили – если не почки, то голову.
* * *Дело было сделано.
Дело было сделано, и теперь оставалось только лечь и умереть. Лелька целыми днями только это и делала: лежала и ждала смерти. На службу больше не ходила – с тех самых пор, как сидела там до вечера и высматривала в окошко таинственную «эмку». В секретарской, в шкафу, должно быть, так и висел на плечиках ее серый костюм и блузка с застежками до горла, так и стояли внизу полуботинки без каблука, со шнурками, концы у которых были намазаны канцелярским клеем. Со шнурков этих почему-то очень быстро соскочили зажимы, концы размахрились и перестали пролезать в дырочки, Лелька сначала закручивала и слюнила их, а потом Гошка сказал ей, чтобы намазала клеем, да не один раз, а несколько, и концы будут торчать, как стрелы.
В самом деле, очень удобная штука клей, оказывается. Лелька потом всю свою заготконтору научила той же простейшей хитрости, а то все ходили с размахрившимися шнурками.
Интересно, что они там о ней думают, в заготконторе? Ну, про то, куда она вдруг пропала, чуть ли не неделю глаз на работу не кажет? Может быть, уже уволили заглазно, выписали расчет? Может быть, надо сходить в бухгалтерию, получить деньги и забрать трудовую книжку, где будет проставлено: «Уволена за систематические прогулы» или что-то подобное?
На трудовую книжку плевать, сдалась она Лельке, а деньги, конечно, не помешают. Те, что оставались, уже на исходе. Соседка, которой Лелька дает их, чтобы приносила няне продукты с базара, слишком много тратит, пакость такая. И не проверишь никак! На все один ответ: «Подорожало!» «Ну не в четыре же раза за неделю подорожало молоко!» – сказала в прошлый раз Лелька. «Вот представьте себе! – сказала соседка вызывающе. – А если не верите, Лелечка, возьмите да сами сходите на базар и посмотрите. А то что за моду взяла: молодая, здоровая, а сиднем сидит в четырех стенах. И я ей, главное, продукты таскай, да еще за просто так!»
Лелька больше не спорила: соседка ей была нужна. Когда наконец срок ее мучений на земле закончится, кто присмотрит за няней? Няня помирать, такое ощущение, не собиралась: лежит да лежит, спит да спит, молится да молится шепотом, с Лелькой почти не разговаривает, только покушать тихонечко попросит, попить или на судно. Няня терпит муку своей жизни, что тут скажешь, геройски. Как святая. К тому же за последнее время у нее что-то совсем плохо стало с головой, там уже все перепуталось. Она словно бы улетает куда-то, совсем в другой мир, даже не в тот, в котором они все: отец, мама, Гошка и Лиза – жили раньше, до того, как убили отца и Россию тоже убили, а уносится в еще более далекое прошлое, к какой-то своей прежней воспитаннице по имени Лизонька, Елизавета. Ну не странно ли, что ту звали точно так же, как Лельку на самом деле зовут?
Иногда Лельке казалось, что няня просто-напросто бредит, а не вспоминает. Ну и ладно, слушать ее бред было очень интересно. Лежа без дела, в тупом полусне на своем диванчике, свернувшись клубком под шубкой (весна наступала семимильными шагами, но в их полуподвальчике всегда было стыло и сыро), Лелька качалась на блаженных волнах няниного бреда и мечтала только об одном: чтобы та бормотала всегда, сутки напролет, не просила пить или есть, не звала ее. Тогда можно было бы тихо, блаженно угаснуть. А начнешь подавать ей воду, или кашу, или хлеб, как-то незаметно и сама отопьешь, откусишь, глотнешь снова жизни, сил, продлишь муку на час, на день, а там, глядишь, и на месяц…
Не будь няни, Лелька уже давно развязалась бы с жизнью сама, у нее хватило бы решимости. Да на что тут решаться-то? Из тьмы уйти на свет? Совсем не трудно! Сбросить гниющие телесные одежды? Вовсе не мучительно! От врагов и мучителей убежать к друзьям и любимым? Вовсе не преступно! Да неужели Бог не простил бы ей греха самоубийства, зная, что она жизнь положила на алтарь мести? И разве не заслуживает отдыха путник, который долго-долго влачил свой мучительный путь?
Няню нельзя бросить, вот что держало. Куда ее денешь? Гошка ее забрать не может, дядя Гриша – тоже. Она на Лелькиных руках, на ее попечении. Вот чего они с Гошкой не предусмотрели, когда строили свой великий план, – что делать и как существовать после свершения. Как доживать.
Если бы не няня…
Если бы не няня!
А родители-то заждались, Лелька чувствовала это всем своим существом. Ну, отец – он поймет. Хоть Лелька и не успела его толком узнать (все-таки его убили, когда она была совсем маленькая), однако любовь к нему жила в ее сердце, кажется, с самых первых минут жизни, когда он взял ее, только родившуюся, еще не обмытую, на руки. Мама тогда лежала чуть живая после трудных родов. Ее сил только и хватило, чтобы сказать: детей, мол, у нее не будет больше никогда, да и хватит мучиться – запоздалая, нечаянная, нежданная дочка доставила ей столько страданий…