Йорг Кастнер - Смертельная лазурь
— Титус уже ничему не порадуется, — безжалостным тоном ответил я. — Ваш сын умер. Вы что, забыли об этом?
Рембрандт едва улыбнулся, снисходительно, будто общался со слабоумным.
— Ошибаетесь, но я на вас не в обиде. Я тоже считал Титуса умершим, когда мы похоронили его в церкви Вестеркерк. На самом деле он не умер. У него была особая форма чумы, когда покойника трудно отличить от живого. Его вылечил доктор ван Зельден, и теперь благодаря этому человеку Титус выздоравливает. Я уже несколько раз говорил с сыном. Конечно, он еще очень слаб, все время лежит и не переносит света, но уже скоро окончательно поправится. Ван Зельден пообещал мне это, и я его вечный должник.
Хотя мне и не были известны детали, я начинал понимать дьявольскую, изощренную игру, в которую Антон ван Зельден и его свита втянули Рембрандта, воспользовавшись явным безумием старика. Стала ли упомянутая невменяемость Рембрандта следствием возраста, либо потери сына, или же коварной лазури, используемой им в работе, — все это было мне пока не известно. Вероятнее всего, роль сыграло и то, и другое, и третье. Во всяком случае, жерардисты мастерски воспользовались умопомешательством живописца в своих целях.
Я спрашивал себя и о том, отчего Рембрандт, несмотря на постоянный контакт с дьявольской краской, не впал в полное безумие, как это произошло с Гисбертом Мельхерсом, например, или же Мельхиором ван Рибеком, или моим другом Осселем Юкеном. И на этот вопрос я не находил ответа.
— Так вы помогаете жерардистам оттого, что обязаны доктору ван Зельдену возвращением к жизни вашего Титуса? Тем, что получили возможность видеться с ним?
Рембрандт почесал затылок деревянным концом кисти.
— Жерардисты? О ком вы говорите?
Значит, он даже не понимает, во что ввязался. Может, сейчас мне все же удастся привести его в чувство, освободить от заклятия?
Я приблизился к мастеру.
— Ваши картины, эти полотна в лазурных тонах, несут людям смерть. Вы знаете об этом?
Презрительный жест, которым Рембрандт отреагировал на сказанное мною, мог означать, что это обстоятельство мало беспокоило его.
— Ну, отправится на тот свет парочка подлецов, и что с того? Все мы в один прекрасный день будем там.
Ткнув кистью в лазурь, преобладавшую сейчас на его палитре, он загадочно улыбнулся:
— Взгляните, Зюйтхоф, разве вы видели подобный оттенок где-нибудь еще? До сих пор я мало ценил синеву, но эта — нечто особенное, непередаваемое, единственное в своем роде. От нее исходит сияние, оно идет изнутри, проникая в души людей, высвечивая в них самое сокровенное, будь то добро или же зло. Чем больше вы всматриваетесь в этот цвет, тем лучше понимаете, отчего синий цвет всегда считался королевским, божественным.
— Его, между прочим, иногда называют и дьявольским. Это мне куда ближе.
— Не пойму, что вы имеете в виду, Зюйтхоф.
Я схватил старика за плечи и слегка встряхнул, чтобы вернуть его к действительности, вывести из одури, в которой находился мастер.
— Вас обманули, мастер Рембрандт! И продолжают обманывать! В краске, которую вы используете, нет ни грана божественного. Она от начала и до конца творение сатаны и подвигает людей на недобрые деяния, разжигая в них стремление навредить себе и своим близким. И вы, поддавшись ее зловредным чарам, вредите и себе, и своей дочери Корнелии!
Рембрандт осторожно отстранился от меня, отступил на пару шагов и окинул меня отчужденным взором:
— Что за околесицу вы тут несете? Я никогда не делал и не сделаю Корнелии ничего дурного!
— Нет, делаете! Уже хотя бы тем, что торчите здесь, тогда как она на Розенграхт убивается из-за вас.
— Вздор! — пробурчал он. — Корнелии отлично известно, где я и почему.
— Это и есть ложь, которой вас опутали с ног до головы, чтобы притупить вашу бдительность.
В глазах старика вспыхнуло беспокойство. Может, мне все же удалось задуманное? Может, Рембрандт наконец опомнится?
— Разыщите Корнелию и спросите у нее, — продолжал я. — И я готов отвести вас к ней.
— Нет, ничего из этого не выйдет, — помедлив, ответил старый мастер. — Я пообещал ван Зельдену и ван дер Мейлену оставаться здесь до тех пор, пока не завершу всю работу.
— Вас ничто не обязывает соблюдать данное обещание. Оно куплено ложью. И потом, просто так ни вас, ни меня отсюда не выпустят. Неужели вы этого не понимаете?
— Если, как вы утверждаете, нас отсюда никто не выпустит, какой тогда смысл предлагать мне отправиться на Розенграхт? — резонно возразил мастер.
Оказывается, не так уж он и невменяем, мелькнула у меня мысль.
— Нам остается только бежать отсюда, мастер Рембрандт. Вы здесь дольше меня, и наверняка вам известен способ, каким отсюда можно выйти. И если мы будем с вами заодно, можете не сомневаться, мы осилим задуманное!
— Бежать? Нет, ни в коем случае. Если я нарушу данное доктору ван Зельдену обещание, Титус не поправится. Я не могу подвергать риску здоровье моего сына! Разве способен я пойти на такое?! Тем более во второй раз!
— Что вы хотите этим сказать? — не понял я.
— В свое время Титус по моей милости уже чуть было не умер от чумы. Я опустил руки, потому что мне показалось, что ему уже ничем не помочь. А доктор ван Зельден вернул его к жизни. Разве могу я допустить, чтобы Титус ждал и не дождался помощи от меня?
Снова взяв старика за плечи, я тихо заговорил, чтобы не услышали те, кто сторожил за дверью:
— Слушайте меня внимательно, мастер. Здесь вам больше оставаться нельзя. И работать над этими картинами тоже нельзя. Вы убиваете ими людей!
На лице мастера появилось странное выражение — такое мне приходилось видеть на его автопортретах. Все та же загадочная улыбка, будто он желал сообщить миру о том, что, мол, хоть его и недооценивают, но ничего, он еще свое возьмет и скажет последнее слово.
Эта улыбка напугала меня — в ней было нечто зловещее, темное, она обнажала все злое и нечистое в душе художника. Она весьма походила на его картины, где мирно соседствовали свет и тень, сумрак и сияние дня. Разум этого человека помутился. То ли благодаря, то ли вопреки этому Рембрандт, казалось, понимал, что его картины несут людям беду, смерть.
Однако это не тревожило мастера, напротив, даже каким-то образом радовало. То была его месть миру и людям, и только сейчас, в этот жуткий момент я осознал, что означала его страсть к писанию автопортретов, обуявшая художника на склоне лет.
— Чем же вам так досадили? — невольно вырвалось у меня, я вновь схватил его за плечи и как следует тряхнул. — Да очнитесь же наконец, Рембрандт! Вам нужно бежать отсюда без оглядки! Ни минуты не медля!