Елена Арсеньева - Причуды богов
Юлия сделала вид, что поправляет косынку, пытаясь хоть как-то загородиться от изумленного взора Зигмунда. Она бы полжизни отдала, чтобы ее лицо прикрывала повязка, но не доставать же ее сейчас из кармана, не напяливать же демонстративно! Ее сочтут за ненормальную – и правильно сделают.
Теперь все пропало, все кончено. Сейчас Зигмунд воскликнет: «Юлия Белыш?! Да это Юлия Аргамакова!» – и тогда ей больше ничего не останется, как тоже выдать его.
– Юлия Белыш?! – воскликнул Зигмунд. – Мне знакома эта фамилия, да и лицо ваше, сударыня, вот только никак не могу… – Он напряженно наморщил лоб и даже пальцами прищелкнул. – Нет, не могу вспомнить! А что вы имели в виду, доктор, говоря, что мы с madame чем-то обязаны друг другу? Неужели я имел счастье… – Он не договорил и со стоном схватился за голову: – Проклятье! Вы были правы, доктор! У меня такое ощущение, будто моя голова – тыква, из которой вынуты все внутренности, вырезаны дырки для глаз и рта, а внутри горит свечка. Надо же – я отлично помню сии забавы детства! Бывало, в нашем имении мы с дворовыми мальчишками закутывались в белые простыни, брали тыквы со свечками и шли в деревню пугать парней и девок, возвращавшихся с посиделок.
Доктор коротко захохотал, хлопнув Зигмунда по плечу:
– Черт меня побери, если и я не делал того же! Но почему вы заговорили об этом?
– Я же вам объясняю, – простонал Зигмунд. – У меня в голове только боль. Сколько ни стараюсь, не могу вспомнить ни эту прекрасную даму, ни нашего с нею знакомства. Ей-богу, нечто подобное было со мною еще в марте, когда я очнулся на поле сражения среди мертвых и никак не мог сообразить, кто я и где.
Юлия вновь схватилась за сердце.
– Знакомство, сказать по правде, шапочное, – любезно сообщил Корольков. – Вы всего-навсего спасли Юлии Никитичне жизнь, когда она тонула в реке, а Юлия Никитична всего-навсего едва не разбила вам голову копытами своего коня! – И он улыбнулся не без тонкости, ожидая, что теперь воцарится общее веселье, однако Зигмунд, переводя беспомощный взор с доктора на Юлию и обратно, пробормотал:
– Полно врать! Когда так, может ли быть, чтобы я сего не помнил?!
* * *Ей бы, глупенькой, радоваться, а она чувствовала себя обделенной. Ее подавленная, но то и дело прорывающаяся, будто упрямая весенняя трава, любовь к Зигмунду, ее готовность молчать ради него, поступившись собственным покоем и счастьем, – все оказалось напрасным и никому, в первую очередь ему, не нужным. Юлия ощущала себя точь-в-точь как в те роковые минуты, когда осознала, что предавалась страсти не с Адамом, а с Зигмундом, который при этом не сомневался, что любодействует с Аннусей. Мало сказать, что этот человек приносил ей с самой первой минуты встречи одни страдания: он умудрился при этом еще и особенным, утонченным образом оскорбить ее. Да как он смел забыть? Все забыть?!
Юлия распаляла себя возмущением до того, что у нее начинало гореть лицо, но тут же и охлаждала свой гнев, думая о том, как бесконечно, трагически права была Ванда: Зигмунду никто не нужен, тем паче она, Юлия! Конечно, выдать его сейчас, такого беспомощного (при всяком неосторожном движении жесточайшие приступы головокружения валили его с ног), было бы отвратительно, бесчеловечно, и она по-прежнему не открывала своего инкогнито. По слухам, до нее долетевшим, она узнала, что генерал Аргамаков жив и здоров (теперь отец стал генералом!), войска его в боях отличаются. Это несколько сглаживало угрызения совести, но самым главным наказанием для себя Юлия назначила не видеть больше Зигмунда – тайком, украдкой, с любовью. Только в присутствии Королькова, или другого доктора, или солдат-санитаров. Только с деловитой, холодной миной. Только изредка и на считанные минуты. Но она не могла заставить себя не думать о нем!
Так было и нынче вечером. Уже на закате неожиданно привезли тяжело раненного офицера, и доктор Корольков назначил операцию. Она затянулась допоздна, госпиталь весь уже спал, а в операционной, расположенной в отдельном бараке, еще горели сальники да свечи: санитары то и дело подавали новые взамен прогоревших.
Юлии тоже не спалось. Она лежала, уставившись в темное окошко, потом закуталась в одеяло и села возле, глядя в сад. Накануне она долго читала Библию и теперь чувствовала в душе странный покой и смирение. Может быть, потому, что Библия открыла ей, что жизнь в течение многих тысячелетий была бесконечной мукой и ожиданием смерти? Может быть, потому, что в небе пылали белым, раскаленным огнем созвездия и Юлия, как никогда раньше, ощущала себя капелькой в безбрежном океане? Ее смирение было спокойным и суровым; ночная молитва успокоила ее и раскрыла сердце любви и прощению.
Лазарет стоял на берегу речушки, бегущей к Бугу, и сейчас, когда зеленая листва еще не вовсе закрыла округу, а луна светила во всю ночь, было видно, как река с шумом несется и поигрывает месяцем, переносит его свет на середину течения и дарит каждой, самой маленькой волне.
Вода не останавливалась ни на мгновение, шумела, разбивалась о камень, ставший поперек речки, пенилась и утекала; волна, только что блеснувшая своею отдельной красотою, тотчас терялась среди других, переставая быть волною, но зато сливалась со всей рекою, неслась дальше, вперед.
«Вот так, – подумала Юлия, вдыхая томительный запах зелени и влаги и зажимая сердце, чтоб не ныло. – Все терпят – и ты терпи».
– Бог гордым противится, а смиренным дает благодать, – пробормотала она евангельскую истину, умом затверженную с детства, но душою принятую только сейчас, и поднялась, чтобы опять отправиться в постель, как вдруг какое-то движение в саду привлекло ее внимание.
Смутная тень мелькала меж деревьев, и в этом не было бы ничего удивительного, когда бы тень сия не замерла под окном флигелька. Да и то было бы делом непримечательным, не окажись то окно окном Зигмундовой палаты.
В воображении Юлии враз вспыхнули две картины: Зигмунд, днем вводя всех в заблуждение своею слабостью, по ночам шастает на встречи с поляками, злоумышляя против русского воинства. И вторая: Зигмунд, днем вводя всех в заблуждение своею слабостью, по ночам шастает на встречи с полячками, злоумышляя против супружеской верности или невинности девичьей.
От него можно было всего ожидать! Она припала к стеклу, чтобы получше увидеть, как Сокольский, якобы вовсе хворый, будет взбираться на высокий подоконник.
Он сделал несколько попыток, но то ли окно было изнутри заперто, то ли Зигмунд и впрямь оказался еще слаб, но он, странно ковыляя, пошел в обход флигеля, намереваясь, верно, попасть в лазарет через дверь.
«Ишь, и не боится же, что его откроют», – мрачно подумала Юлия и, накинув халат прямо на рубашку (он завязывался на спине, однако сейчас она для удобства и скорости напялила его задом наперед), покрепче запахнулась и выскользнула за дверь, намереваясь перехватить Зигмунда, однако ее опередили: по коридору со свечой в руке шел, отчаянно зевая, санитар Павлин и, растопыривая руки, говорил: