Анри Ренье - Ромэна Мирмо
Всю ночь, все в том же кресле, к которому ее приковала бессонница, Ромэна Мирмо вопрошала свою тревогу и всякий раз приходила к сознанию, что нельзя давать установиться связи между потрясшим ее трагическим событием и ее поведением, которое она по-прежнему признавала безупречным. Мало-помалу ей удалось, доводами разума, как бы обособиться от этой драмы, которая пыталась завлечь ее. Она, так сказать, отстранила ее от себя, отодвинула, но это состояние самозащиты, в котором она держалась, вызывало в ней какое-то раздражение, не совсем понятное ей самой. Если бы Ромэна Мирмо могла в нем разобраться, она бы заметила, что к ее вполне оправдываемому сожалению о смерти Пьера де Клерси примешивается чувство глухой злобы против него. Действительно, у нее было неосознанное еще впечатление, что самоубийство Пьера является по отношению к ней как бы посмертной нескромностью, чем-то вроде загробного шантажа. Ей казалось, что этот резкий и стремительный поступок, причина которого коренилась, наверное, в более давнем умонастроении, Пьер де Клерси захотел использовать против нее, дабы насильно навязать себя ее мыслям и, из смертной дали, господствовать над ее жизнью. Здесь имелась как бы темная и грубая попытка отомстить чувством за чувство, и ее трагическая неуместность оскорбляла Ромэну Мирмо. До Пьера де Клерси ей, в конце концов, не больше было дела, чем до газетного происшествия, о котором читаешь растроганно, думаешь одну минуту, сожалеешь и забываешь.
И, чтобы доказать себе, что она вполне владеет собой, она обдумывала, в каких выражениях напишет месье Клаврэ, а также Андрэ де Клерси. Она старалась найти верный тон; пыталась подыскать как раз тот оттенок сочувствия, который подобал их горю и был бы в то же время искренним отражением ее собственного волнения; и вместе с этим волнением перед ее глазами снова возникал мрачный образ юноши, распростертого мертвым на своем ложе; и Ромэна снова принималась за рассуждения, которыми силилась защититься от угрозы, нависающей над ее жизнью.
Только утром колокола Сан-Николо-да-Толентино прервали это тоскливое борение, которым она мучилась уже столько часов. Заслышав их звон, Ромэна Мирмо подошла к окну и отворила его. День, приближения которого она не заметила, озарял небо белым светом. Воздух был прохладен и чист. Вставая с кресла, она уронила на ковер телеграмму месье Клаврэ. Она ее подняла и перечла еще раз. Да, Пьер де Клерси покончил с собой, но теперь у нее сложилось правильное, верное представление об этом скорбном событии. Она давала ему точную, определенную, окончательную оценку. Она спокойно сложила желтый листок и положила его на стол. Кровавое пятнышко, которым она его отметила, вскрывая, почернело и казалось теперь только знаком траура, не запечатленным ничьим изображением.
IV
Ромэна Мирмо жила в странном состоянии. Она вставала рано, быстро одевалась. Эта новая торопливость шла вразрез с привычками Ромэны. Обыкновенно она совершала свой туалет с ленивой тщательностью, поминутно впадая в рассеянность и предаваясь мечтам, которые навевает всякой красивой женщине созерцание ее красоты и обращение с привычными предметами, предназначенными к тому, чтобы оттенять эту красоту. После припадка тоски, который она пережила при вести о смерти Пьера де Клерси, Ромэна избегала этих перерывов и задержек. Неожиданная предприимчивость, какая-то беспокойная нервность заставляли ее спешить со всем, что относилось к уходу за самой собой, но эта спешка соединялась со странно напряженной внимательностью. Ее ум сосредоточивался целиком на этих мелких заботах. Она избегала каких бы то ни было мыслей, посторонних тому, чем она была занята в данный миг. И эта поглощенность пустяками сообщала ей покой, уверенность.
Когда Ромэна Мирмо бывала одета и готова, она выходила из дому. Быстрым, как бы автоматическим шагом она спускалась с лестницы, пересекала холл, коротко отвечала на приветствия синьора и синьоры Коллацетти, потом направлялась к месту, намеченному ею как цель прогулки. Эта прогулка длилась до завтрака. Ромэна совершала ее обыкновенно пешком или в трамвае. Ей нравилось сталкиваться, на улицах и в вагонах, с незнакомыми людьми. Ее интересовали их лица, их движения. Она старалась угадать их положение или профессию, представить себе их желания и заботы, принять участие в их предполагаемой жизни. Эти люди составляли ей общество. Они вторгались в ее одиночество. Соприкасаясь с ними, Ромэна забывала самое себя. Они не давали останавливаться ее мыслям, предлагали ей предметы для размышления, за которые она жадно хваталась; еще вчера она бы со скукой отвернулась от них, а теперь искала их нетерпеливо.
Эта же потребность в занятости, в дисциплине заставила ее принять для своих римских прогулок строгий план, которому она и следовала в точности. Ромэна распределила, таким образом, заранее известное число своих утр и дней. Вечера же она посвящала ведению подробного и точного дневника этих прогулок. Далеко за полночь, склонившись над столом, она писала, лихорадочно трудясь, добровольно и бесцельно, потому что листы эти, ни для кого не предназначавшиеся, она часто рвала, едва их дописав. Они были ей нужны потому, что помогали ей сосредоточить и подчинить свои мысли, давали им пишу. Описания церквей, музеев, картин и статуй, которые она таким образом составляла, не сопровождались никакими личными рассуждениями. Эти страницы были строго объективны. Они приносили Ромэне то же самозабвение, которого она с упрямой настойчивостью искала в физических упражнениях, в материальных заботах. Что ей было нужно, так это насколько возможно не сознавать себя. Она была словно человек, идущий над страшной стремниной, по туго натянутому канату, и который, закрыв глаза, чтобы не кружилась голова, доверяется инстинкту самосохранения, сполна овладевающему нами в часы опасности.
Ромэна Мирмо чувствовала необходимость расточаться. Жизнь в Риме благоприятствовала такому уходу от самой себя. Благодаря своим красотам, своим контрастам, своей то величественной, то красочной живописности, древний латинский город, больше, чем какой-либо другой, богат зрительной занимательностью, изобилует всякого рода неожиданностями. С детских лет Ромэна Мирмо, под влиянием отца, приучилась смотреть и наблюдать. Она умела ценить зримое и уходить в созерцание. Эту склонность в ней еще более развила ее жизнь на Востоке. В новой стране, куда она переселилась, ей было на что глядеть, и Дамаск послужил для нее отличной школой объективизма. Одинокая и замкнутая жизнь, которую она там вела, делала ее все более и более чуткой к зрелищу окружающего. Теперь, при переживаемом ею кризисе, эта чуткость оказывала ей немалую помощь. Ромэна обладала редкой способностью целиком сосредоточивать внимание на представавших перед нею образах и с тем большим напряжением воли старалась удерживать их в памяти, что инстинктивно видела в этом лучший способ дать улечься перенесенному ею нервному потрясению.