Мария Кунцевич - Чужеземка
Удар по нервам был такой силы, что у Марты кровь отлила от лица. Она едва смогла пролепетать:
— Почему?
— А вот я тебе все расскажу. — Роза придвинулась поближе. — И начать я должна со своих собственных дел… иначе ты не поймешь.
Она поправила волосы, одернула платье, зябко поежилась.
— Подай мне, пожалуйста, кофточку, холодно.
Марта взяла лежавшую на кровати кофточку — даже в полутьме поблескивали красные и серебряные крылья — и накинула матери на плечи.
— Ах, — вздохнула Роза. — Помнишь, как ты не хотела позволить мне купить этот жакет? Все настаивала на другом, черном с белым, чтобы я в нем выглядела как зимняя сказка или старая кошка Петронелла?
— Помню.
— А теперь ты узнаешь, почему я тогда не согласилась на траур по себе самой. Может, ты не забыла и того, что покупать мы пошли на следующий день после моего возвращения из Кенигсберга?
— Нет, мама, не забыла.
Роза выпрямилась, откинула голову назад.
— Та моя поездка в Кенигсберг… Приехала я, как всегда, взвинченная. Даже больше, чем всегда. В Варшаве я уже не могла выдержать; что-то по-новому стало болеть сердце, не томило, как раньше, не тосковало, а попросту болело — как рана. Люди стали раздражать невыносимо. Хожу по городу, сижу на репетициях твоей немецкой программы, как будто все в порядке, делаю все, что нужно, а в голове одна мысль: конец тебе, Роза. Ничего ты больше не дождешься, так и не исполнится твое назначение, калекой сойдешь ты в могилу. А жилы чуть не лопаются от боли. А боль переходит в гнев. Владик, когда меня увидел (я появилась без предупреждения, у меня был годовой паспорт), — он прямо испугался. «Что случилось, мама? Папа заболел? Марта разводится с Павлом?» Я, конечно, еще пуще разозлилась: всегда все обо всех беспокоятся, только не обо мне. Как будто это не я самая несчастная и не мне угрожает опасность! Накричала на него, мне стало дурно… Владик — ты знаешь, какой он добрый, — накинулся на меня: «Немедленно к врачу, ты плохо выглядишь, я от тебя не отстану». Позвонил, условился о визите, на следующий день иду. Немцев я ненавижу, докторов ненавижу, сама себя убила бы за весь этот цирк… Но со здоровьем действительно плохо. В приемной у доктора сидят две дамочки. Немки, в таких, знаешь, касторовых шляпках на самой макушке, и еще какой-то молокосос в мундире. Надо ждать. На столике гора газет, я берусь за очки, почитаю, думаю… Одни немецкие. Терпеть не могу готический шрифт; раз — взяла и очками спихнула всю эту кучу на пол. Фертик в мундире подскочил, поднимает… А во мне уже все кипит: смерила его взглядом и говорю: «Danke, ich lese keine deutsche Zeitungen»[73] И тут открывается дверь, доктор просит меня в кабинет. Вхожу. Вся красная, еще не остыла после этой сцены с газетами. Доктор, вижу, ну такой себе пруссак, приземистый, только вот глаза светлые, спокойные, какие-то очень мудрые. Так внимательно на меня посмотрел… Спрашивает: такая-то и такая? Сколько лет? Чем болела? Все записывает. И вдруг: довольна ли я своей жизнью? Меня чуть удар не хватил! «Ах ты, такой-сякой, — думаю, — будешь выпытывать меня о моих личных делах? Сплетни у тебя на уме? Не дождешься, швабская твоя душа!» Поглядела я на него так, как я это умею… И говорю: «Странно вы, господин доктор, ведете себя со своими пациентами. Не понимаю, какое значение имеет для диагноза, довольна ли я жизнью или нет? Это что, модно в Германии, обращаться к таким театральным способам? А впрочем, пожалуйста, могу сказать, если это вас интересует. Да, своей жизнью я очень довольна. Мои предки жертвовали собой во имя отчизны, я тоже не тратила времени на глупости… И теперь мой старший сын трудится для возрождения Польши. Я дала ему такое образование, что могу только гордиться им. Вы должны его знать, видели, наверно он ездит в таком большом лимузине. И уж будьте уверены, господин доктор, пока он здесь, никакие прусские штучки с Мазурами не пройдут, о нет!» Он выслушал, даже как бы поддакивал: «So, so, nа ja, schon».[74] Но выглядел он при этом так, словно не человеческую речь слушает, а с пониманием и с какой то грустью прислушивается к журчанию ручья… Махнул рукой и говорит: «Разденьтесь, пожалуйста». Что ж, я привыкла к докторам, доктор не мужчина, да и… старая ведь я. Расстегнула блузку, лифчик, спустила бретельки. Он берет аппарат, начинает мне мерить давление, так стянул руку выше локтя, что я зашипела, он не обращает внимания, ждет; потом смотрит на диск и качает головой: мол, того он и ждал. «Послушаем сердце» — говорит. И эту свою башку косматую огромную кладет мне на грудь. Я даже вздрогнула, мне стало страшно, отталкиваю его, говорю: «Что это такое, для чего же тогда существует стетоскоп, что за дикие порядки!» Но он будто не слышит и голову не убирает. А когда я дернула плечом, он сжал мои руки как клещами. Смотрю один его глаз у самого моего тела, чувствую даже, как меня щекочут ресницы, и такое напряжение в этом глазу… на виске вздулась жила… Слушает. Я прямо обмерла, притихла. Что он во мне слышит? Что-то, чего я сама не знаю… Наконец отпустил меня, поднял голову, и лицо у него усталое-усталое, словно он вернулся откуда-то издалека. У меня трясутся руки, кнопкой в кнопку не попадаю, а доктор этот, Герхардт… посмотрел… И улыбнулся… я не знаю… наверно, бог так улыбается. И говорит: «Ach, so alt und so dumm ist noch immer dies Wesen».[75] Затем берет перо и пишет рецепт.
Роза замолчала Изумление по поводу слов доктора Герхардта было так велико, что у нее до сих пор, видно, спирало дыхание в груди. Она даже руками всплеснула и сложила их молитвенным жестом.
— Слышишь, Марта? — воскликнула она, приходя в себя. — «So alt und so dumm», — так он сказал. А я? Ах, что со мной стало! Может, думаю, я не понимаю по-немецки… Спрашиваю «Was, was? Comment?»[76] Что такое? Он продолжает писать. Я схватила его за рукав, тормошу, все обиды, все издевательства судьбы, все, к чему она меня приговорила, не знаю уж, за какие грехи, вдруг всплыли в памяти и жгут, жгут до живого мяса. «Как вы смеете, — кричу, — по какому праву?» Он отложил перо. Представляю, как я была смешна полуголая, старая, разъяренная ведьма… Он встал, смотрит на меня сверху вниз, глаза по-прежнему далекие и светятся каким-то отраженным светом, которого я не вижу. И вдруг он погладил меня по плечу и шепчет немножко по-польски, немножко по-немецки: «Ничего, ничего… Не сердиться так… Не гневаться… Nicht immer so grollen» Знаешь, в эту минуту… на мне словно треснула железная кора, и я почувствовала себя такой беспомощной, мягкой, ну точно тебе улитка без раковины. Дрожу всем телом — вот тронут меня, и нечем заслониться… нечем укрыть сердце. Ужасное чувство. Но, Марта, и счастливое! Такое чувство освобождения! Я чуть не расплакалась. Нет. Гордость не позволила. Ты знаешь мой любимый романс. Ведь именно это — «Ich grolle nicht» Шумана — я пела, когда мне бывало тяжело. Я скорее натягиваю блузку и говорю: «Чего вы ко мне пристали? Ich grolle nicht. Вы ведете себя как шарлатан». А он… Хоть бы он, Марта, поморщился или нахмурился! Нет. Сел себе снова за стол, смотрит на меня, — отцы иногда так смотрят на своих маленьких детей, — задумчиво, с удивлением, с жалостью. А потом говорит «Mehr Rune. Спокойно, спокойно. Und so eine wunderschone Nase haben wir».