Елена Арсеньева - Тайное венчание
Так начался год Учин-Мечи – год Воды и Обезьяны.
16. Сон о черной корове
Шла зима.
Ночами выли на курганах волки, зловеще светя в темное небо тускло-зелеными огнями холодных глаз.
– Слышал ли ты дунгчи [39]? Он кричал сегодня возле нашего становища.
Цецен грелся у очага и вел степенный разговор, как и подобает гостю, явившемуся с просьбою. Перед ним дымилась пиала с черным чаем. Цецен пил его без молока.
– Я допоздна был при табуне, – ответил Хонгор. – И ничего не слышал. Так что же возвестил дунгчи?
– В улусе появились трое. Посланцы хана! Привезли вести, говорят, очень важные. Завтра к полудню зовут всех табунщиков вернуться в улус.
– Какие же это вести?
– Вроде бы о новом указе русской ханши Елисаветы. Ей нужны молодые калмыки для войска.
Хонгор безразлично кивнул.
Цецен вдруг разгорячился:
– Русская ханша любит отдавать приказы, но не любит выполнять своих обещаний. Разве она защищает Хара-Базар от ногайцев? Их набеги разоряют нас. Мы не можем вернуться на свои исконные пастбища…
– Русские тоже страдают от набегов, – прервал Хонгор. – Большого зверя и кусают больше.
Цецен будто и не слышал.
– И она зовет молодых табунщиков в войска! А ведь стоит кому-то уйти из степей в Россию, и он пропадает, как попавший во владения Усн-хада [40]! Калмык рожден водить по степи свои табуны, но он не рожден сражаться с врагами России. У каждого свой враг.
Хонгор вежливо кивнул. Цецен громко отхлебнул чаю и принялся смотреть, как Эрле осторожно переливает закваску для чигяна [41] из деревянного долбленого соуда в кожаный мешок – бортху. За нею-то и приехал Цецен на ночь глядя к двоюродному брату. Закваска, конечно, была пустым предлогом, чтобы поглядеть, как живет Хонгор.
Да, с той хмельной ночи Хонгор с Эрле не возвращались в улус. Хонгор увез ее в степь, туда, где горы-клыки преграждали путь степным ветрам. Никому ничего не надо было объяснять и рассказывать. Мужчина властен над своею судьбою и над судьбою своих женщин. Их же удел – покоряться ему и в горе, и в радости. Его воля – вот ее доля.
Хонгор и Эрле жили в убогой кибитке как настоящие отшельники, если бывают отшельники, которые живут вдвоем. Эрле давно потеряла счет дням: порою ей казалось, что она жила так всегда, что всю жизнь будет она просыпаться чем свет на кошме, уткнувшись в горячее плечо Хонгора, а потом, приподнявшись на локте, долго смотреть в спящее лицо.
И это странное лицо, и голос, произносящий дикие, резкие слова, и одежда, и походка, и стать, и даже запах – все по отдельности было в нем чужим и даже пугающим, но вместе как-то необъяснимо слагалось в единственный, дорогой образ Хонгора, князя степей, владевшего телом Эрле так же свободно, щедро, безмятежно, как владел он просторами своих степей.
Ну а ее доля… Непрестанные, выматывающие хлопоты по хозяйству, дойка коров и кобылиц. Она лепила бесчисленные круги хурсана, твердого овечьего сыра. Она ловко заквашивала молоко. Она проворно снимала ложкой армак, творожную массу, которая при кипении молока покрывала края котла. Она смешивала подкисший творог с молоком и отжимала, чтобы вернуть ему нежный, сочный вкус. Она набивала мелко нарезанными внутренностями бараньи кишки для колбас и сердилась на себя, когда вдруг, разделывая пресное тесто для борцоков, вместо привычных здесь шариков, жгутиков или коньков начинала лепить жаворонков, точь-в-точь таких, что лепили Лизонька и Лисонька по весне, на день Сорока Мучеников, вставляя в мягкие тестяные головки вместо глазок крошечные изюминки, купленные у заезжего киргиза в нижних базарных рядах…
Но то была иная жизнь, больше похожая на сон, который Эрле не любила вспоминать.
Управившись по хозяйству, она нагревала воду в медном котле, а потом мыла голову в большом кожаном корыте: Хонгор любил ее мягкие, пышные, легкие волосы, так не похожие на жесткие косы калмычек, которые всегда напоминали Эрле черных скользких змей.
Холодные северо-западные ветры загнали скот в крепи, и Хонгор не уезжал далеко от становища. На закате раздавался радостный лай Хасара и Басара и топот копыт. Эрле выходила из кибитки и смотрела на всадника, летящего на золотистом коне. Сердце дрожало, в горле пересыхало… Ее радость была похожа на страх.
– Русские! – продолжал ворчать Цецен. – Зачем они нам? Зачем мы им? Зачем они пошли на юг? Разве твой дед поднимался со своими табунами всего лишь до Царицына? Разве в былые дни ходили по Дону казаки? Наша калмыцкая степь усохла, будто невыделанная шкура… Русские! Русский нойон Василий увез твою сестру. Она была и мне сестрою, она была предназначена мне в жены! А теперь…
– Твой чай уже остыл, Цецен, – спокойно проговорил Хонгор, но, очевидно, еще что-то было в его голосе, потому что Цецен только прищелкнул языком и послушно смолк, нехотя глотая чай.
А Эрле думала о своем.
– Мы назовем его Энке или Мэнке, Спокойствие или Вечность, – твердил ночами Хонгор, – если это будет сын. А дочь, которая унаследует красоту своей матери, подобную ранней весне, мы наречем Эрдени-Джиргал, Драгоценность-Счастье!
Голова Эрле покоилась на смуглом плече Хонгора, его загорелая рука обнимала ее, но не было в такие минуты более далеких людей, ибо Эрле с тоскою понимала: она видела в Хонгоре только защитника, ну а он видел в ней лишь мать своего будущего ребенка.
Ребенок Хонгора – тугой, смуглый, с узкими черными глазенками… Чужие черты. Чужой говор. Чужая судьба!
Кто знает, может быть, это не тревожило бы так Эрле, привези ее Хонгор тогда, ночью, в улус, введи в свою кибитку, назови ее пред всеми женою, равной Анзан. Но он увез ее в жалкий степной ковчег, скрыл от посторонних глаз. Анзан по-прежнему ждала его в улусе… Он не говорил о будущем, о том, что произойдет с Эрле после рождения ребенка, и никогда не спрашивал, что же происходило с ней прежде. До того как он набрел на нее, умирающую в урочище Дервен Худук. Для него существовало одно – зачатие ребенка.
Ну что же. Он искал в ней то, чего не смогла ему дать Анзан. А Лиза искала в нем то, чего не смогли ей дать Леонтий и, конечно, Алексей. Тело Хонгора, его руки!.. И, слившись, эти две вспышки неудовлетворенных желаний рассеивали тьму степной ночи, высвечивая вечную истину: единение двоих не может длиться долго, и всякая любовь обречена. Но когда смыкались губы, когда сплетались руки, когда два тела вжимались одно в другое, эти горестные мысли таяли, подобно тому, как таял дым очага в черном небе над заснеженной степью.
Эрле смешала молоко, привезенное Цеценом, с остатками своего чигяна и начала осторожно переливать обратно в его тоорцыг. Она не расплескала ни капли и, потупясь, как подобает женщине, протянула гостю тяжелую деревянную бутыль.