Анастасия Туманова - Не забывай меня, любимый!
Мардо опустил револьвер. Подумав, сунул его в кобуру, застегнул её. Поправил фуражку, обвёл сощуренными глазами окаменевших цыган. Наклонившись, одним сильным движением вырвал нож из тела Щукина. Вытерев лезвие о рукав своей куртки, негромко произнёс:
– Ромалэ, чеинэ тэ традэн амэнгэ. Сыго, акана. Сарэнгэ[50]. – И, искоса взглянув на Сеньку, протянул ему нож и одобрительно заметил: – А молодец, чяворо. Кабы не ты, я б не доспел. Только что ж в руку-то?.. В горло надо было.
На Мардо смотрели молча, со страхом. Сидящая на полу у двери Копчёнка, которой чуть не на ноги свалился застреленный солдат в тельняшке, быстрыми, суетливыми движениями подбирала юбку: к ней уже подползала растекающаяся лужа крови. Мардо обвёл глазами комнату и, чуть повысив голос, повторил:
– Уходить надо, ромалэ. Оглохли? Илья, сделай милость, гавкни на них!
И Илья, который стоял таким же соляным столпом, что и другие, сразу понял: именно это и надо сделать. И заорал на перепуганных людей так, что забились, грозя погаснуть, язычки свечей:
– Собираться, собачьи дети, трогать отсюда, живо!!! Кнутом вам объяснять, черти?! Сейчас на пальбу вся ривалюция местная сбежится!
Мгновение тишины – и приглушённые вскрики, слёзы, панический шёпот, частый, дробный перестук босых ног по полу: цыганки кинулись врассыпную по дому, собирая всё ценное, что можно было унести с собой, сгоняя в кучу детей и увязывая еду. Мужчины, чтобы не путаться у женщин под ногами, сбились в кучу у порога, окружив Сеньку, который сидел насупленный, мрачный, глядя чёрными злыми огромными глазами в угол. Никто не решался заговорить с ним, и даже Илья не стал пытаться, молча опустившись рядом с внуком на пол. Чуть поодаль с видом полной безмятежности курил папиросу Мардо. Никто из цыган не подходил к нему, но того, казалось, это мало беспокоило. Митькины узкие глаза задумчиво перемещались с одного тёмного окна на другое, словно он прикидывал, в какое из них в случае чего ловчее будет выскочить. Несколько раз промелькнуло мимо Ильи испуганное лицо Копчёнки, которая носилась взад и вперёд с такой скоростью, что Илью обдавало ветром от её юбки. Дина сквозь слёзы пыталась уговаривать Дарью, которая, намертво вцепившись в мужа, мотала головой и заходилась нутряным воем, от которого мороз шёл по коже. Илья, подойдя, сильным рывком поднял на ноги и одну, и другую.
– Вставайте! Выходите! Динка, держи мать! Дашка, девочка, не голоси, ради бога, люди услышат… Эй, чяворалэ, поднимайте Яшку, выносите, я сам с вами сейчас…
Первыми из дома в холодную темноту вылетели цыганки с узлами и детьми. Следом вышли четверо молодых цыган, которые несли мёртвого Якова. Рядом, затолкав себе в рот чуть не половину платка, чтобы не рыдать, шагала Дарья. За ней Копчёнка, крепко обняв, вела шатающуюся Дину. Последними выходили старики: Митро и Илья. Смоляко, покрутившись по двору, нашёл у забора какую-то палку. Митро аккуратно закрыл дверь, припёр её палкой, перекрестил. Мельком взглянув на Илью, произнёс:
– И кто б подумать мог, морэ, а?..
Смоляко промолчал, хотя сам думал слово в слово то же самое. Медленно перекрестился, тронул Митро за плечо и, пропустив его впереди себя, пошёл следом. Он не разглядел в кромешной темноте, кто из молодых успел метнуться в палисадник и выдернуть из куста сирени платок с цыганским золотом.
Много лет спустя, вспоминая этот ночной побег из родного дома, Дина никак не могла выстроить в памяти всю картину целиком. Отчетливее всего помнился лишь охвативший голову жар, стреляющий в висках и хватающий за горло временами так, что едва можно было вздохнуть. И чёрные, длинные, уводящие к заставе, бесконечные, казалось, улицы Грузин. Сырой ветер в переулках, тёмное небо с обрывками седых облаков, которые словно бежали вслед за молчаливой толпой цыган, спешащих к заставе – прочь от чёрного дома с пятью мертвецами, оставленными в нём. Изредка проблёскивающие, странно близкие, холодные звёзды, которые кружились и множились перед глазами… Чёрное, непроглядное поле за заставой, в котором не было видно ни зги… И неожиданно – крошечная оранжевая искорка костра, тени, кинувшиеся от неё навстречу пришедшим: «Что, дадо, что случилось, ромалэ, почему?..» И хриплый голос Ильи: «Запрягайте, снимайтесь, едем».
Последнее, что помнила Дина, – то, как кто-то поднял её на руки и положил на телегу, на что-то мягкое, бесформенное, ещё сохранившее запах степной травы. «Трясётся вся, укрыть бы надо…» – «Держи польт…» На плечи опустилась пахнущая табаком и мужским потом шинель, и, втянув этот запах, Дина вдруг подумала: «Зурико… Это он, конечно… Я проснусь – и он будет… Господи, как хорошо…»
Табор – двенадцать телег – уходил по едва заметной в потёмках дороге, копыта лошадей стучали по подмёрзшей земле, в лад им ступали сапоги цыган и босые ноги таборных цыганок, идущих по обочине, изредка свистел кнут, вспыхивал впотьмах огонёк трубки. Ехали молча, и только Дарья чуть слышно рыдала, изредка срываясь на громкий отчаянный стон сквозь стиснутые зубы. Илья шёл рядом с телегой, молчал, и никто из цыган не решался приблизиться к нему. Телегой Мардо, на которую положили Дину, привычно правила Копчёнка. Сам Митька шёл рядом с «наганом» в руке, в сдвинутой на затылок фуражке с красной звездой. Рядом с ним шагал Сенька. Митька о чём-то вполголоса, заинтересованно расспрашивал его, и, к изумлению Ильи, внук отвечал.
Когда от заставы отъехали вёрст на пять, обнаружилось, что Сенька идёт за телегой один: Мардо куда-то исчез. Илья этому ничуть не удивился. В глубине души он был уверен: объявится ещё, чёрт…
* * *Илья не ошибся: Мардо догнал цыган через три дня, к вечеру, когда табор остановился недалеко от Серпухова, на окраине, возле железной дороги. Снег все это время сыпал без конца, покрывая голое, топорщившееся жнивьём поле белёсым одеялом; над ним, довершая унылость картины, низко висели свинцовые облака, сквозь которые изредка пробивался багровый, холодный луч садящегося солнца.
Первый день табор ехал без остановки, опасаясь погони из Москвы. На вторые сутки все поняли, что догонять цыган некому, а усталые лошади едва-едва держатся на ногах. Цыгане остановились, разбили шатры посреди безлюдного поля в нескольких верстах от Подольска, зажгли костры. Час спустя на месте одного из костров, самого большого, где немного оттаяла уже смёрзшаяся земля, начали копать могилу. К вечеру возле свежего холма, на котором стоял сбитый из обструганных палок крест, расстелили скатерти и уселись на поминки. А наутро, ещё до света, по свежему снегу, оставив позади угасшие пятна кострищ и могилу под белым от налипших снежных хлопьев крестом, табор тронулся дальше. Кочевье должно было давно закончиться, лошади уже мучились, добывая пожухлую траву из-под слоя снега, с каждым днём делавшегося всё толще и прочнее, и цыгане спешили в Смоленск, на привычный зимний постой.