Камиль Лемонье - Самец
Матье увертывался, насколько было можно. Краснощекому парню, старавшемуся схватить его, Матье кулаком выбил зуб, другого треснул по голове, третьему нанес неимоверный удар в грудь, и эти отступили тотчас же, давая место другим, которые в свой черед кидались на него. Ухо его было в крови, куртка изорвалась и обнажила тело, но он все еще стойко держался, стараясь отступать к стене. Кто-то ему вдруг дал подножку. Он качнулся, попытался было схватиться за стол, но руки на него напирали, и он упал.
Драка превращалась в настоящую бойню. Партия Эйо набросилась тесной стеной на Матье. По телам раздавался хлест от ударов, словно шлепалось мясо на колоде мясника. Кулаки, не переставая, опускались. Каблуки со всего размаха били по бокам. От сдавленного топота ног и от падения столов сотрясался потолок. По временам раздавалось чье-то мычание, крик боли и ярости, подобный крику животного. Сквозь стиснутые зубы вылетали неистовые проклятия, но пропадали в нескончаемом смутном шуме борьбы. Хозяин кабачка, ошеломленный сумятицей, подхватывал стаканы, спешил спасать их то там, то сям, хотя большая часть их валялась на полу в осколках, покрывая красные половицы налетом белой стеклянной пыли. Безобидный человек, он плакался на свою горькую участь, будучи слишком в летах, чтобы принимать участие в ссоре, и время от времени восклицал, взывал о сострадании к себе и к другим.
Было послано за сельским стражником, но он медлил. Быть может, его не нашли дома. Под конец посланный возвратился, объявив, что стражник, пользуясь воскресным отдыхом, пошел наблюдать за рубкой леса в миле от деревни.
— Ко мне, Варнан! — простонал Матье.
Толпа сломила его. Глаза его застилались мглой, руки были бессильны отражать удары. Он выбивался из сил. Его клич достиг ушей Варнана, как звук рожка. Расправляясь с высоким Гюбером, Варнан позабыл о брате.
Он быстро повернулся к тому месту, откуда раздался крик, увидел, как Матье избивала рассвирепевшая толпа, вскочил на ноги, воскликнув:
— Смелей! Держись крепче!
По дороге случился стул. Схватив его в обе руки, как дровосек — топор, опустил его со всего размаха на скученные спины, головы, бока. Шесть раз подряд накосил он им удары, не давая времени опомниться; на шестой раз стул сломался. В руках остался лишь один обломок, которым он продолжал действовать. По лицам струилась кровь. У одного сломалась ключица, у другого была сворочена челюсть. Толкаясь, теснясь, давя друг друга, все старались уберечься от дробных ударов, загораживались локтями и сгибали плечи. И, размахивая со всею силою руки своим орудием, Варнан продолжал колотить по вспухшим и пылавшим телам.
Это было концом битвы. Оба Эйо не подумали остаться, чтобы отразить новое нападение победителей. В разодранных костюмах, с кровью на лице и руках, они удирали по улице домой. Встречные останавливали их и выражали им свое сострадание. На что они только похожи? Словно ободранные зайцы. Эк, ведь даже не пощадили праздничных, новых костюмов! Женщины в особенности изумлялись, всплескивая руками. Эйо старались дать объяснения. Это все мерзавцы Гюлотты ни с того ни с сего вызвали их на драку, когда они мирно сидели в кабаке за кружкой, выхватили даже ножи, тогда как они, безоружные, защищались одними руками. И получилась неравная борьба. Но им это не пройдет даром. Расплата впереди. Позор всей деревне, что не смогли выгнать этих Гюлоттов из кабака. Толпа собиралась, и братья старались использовать ее чувства. Мужчины покачивали головами, молча выслушивая их вранье. Видя, что на их долю выпало одно лишь соболезнование женщин и глупое молчание мальчишек, стоявших перед ними, они двинулись домой.
Когда окончилась борьба, любопытные начали стекаться в кабак, окружали Гюлоттов и закидывали их вопросами. Оба брата ослабели от усталости и были охвачены дрожью после такой неистовой драки. Они поспешили отправиться в лес, присели у ручья, который извивался змейкой под густыми кустарниками, и, уверенные, что никто не побеспокоит их здесь, обмыли себе лица и руки струями воды.
XXXI
Жестокие дни были для Ищи-Свищи последние две недели. Дикий и гневный, он пылал возмущением против людей и Бога. Много дней и ночей прошло с того вечера, когда они в лачужке Куньоль наговорили друг другу столько колких слов, и она не приходила больше. Проклятая! Он хотел бы видеть, как демоны будут тащить ее в ад, как будет она кипеть в огне неугасимом и вместе с нею — он сам, презирая всякие муки. Пробудившиеся инстинкты дикаря вызывали в его душе ужасные картины пытки, которой подвергалась Жермена. Она позабавилась с ним. Ясно, как солнце на небе, он сделался посмешищем в роли героя фарса, разыгранном ею и этим Эйо. Его заставили поверить тому, чему им захотелось. Он припоминал ее холодность, ее загадочные слова, ее притворство.
Ну и пусть! Он, Ищи-Свищи, поставит на прошлом крест, но такой крест, который стоял бы на погосте над могилой этой ненавистной Жермены. И то сказать, он слишком устал таскать с собой повсюду эту рану в сердце. Раненый зверь излечивается в лесу, но его рана не из таких, которые можно заживить. Довольно с него этого вечного ожидания ее тела и разочарования. Это была не жизнь. И весь остальной мир для него не был уже таким желанным, чтобы он мог возместить чем-нибудь другим то счастье, которое бежало от него, словно неуловимая добыча. Она заставила его отвернуться от своего занятия. Его жизнь свободного человека казалась ему теперь чрезвычайно пустою. Лес с его безмолвием тяготил его. У него уже пропала страсть охотиться за дичью. Он равнодушно пропускал мимо стада диких животных, за которыми прежде гонялся. У него рождались новые, неизвестные раньше печали. Он начинал думать о своем одиноком бродячем детстве, о родных, которые, как и он, прожили свой век в лесах немногим разве лучше, чем кабаны и волки, в печали, жестокости, презренье, ночуя в лачугах, похожих на берлоги; не зная ни довольства ни даже скудного достатка, без желания, глухие ко всему: к любви красивых девушек, к хорошей пище, к уюту крова, блуждая парами, не ведая зачем рождая детей, как щенят, диких, хмурых, сумрачных, умиравших без призора, одиноких с первого до последнего дня. А другие, Эйо, например, или Гюлотты, появлялись на свет Божий в богатых и сытых фермах, и их холили и лелеяли с самых младенческих лет, растили среди общего уважения и радости, и они становились позднее господами, женились на красивых женщинах и, в свою очередь, производили детей, которые вырастали в довольстве и веселье, как они.
На земле живут люди, у которых есть все, и другие, у которых нет ничего, издыхающие с голодухи, лязгающие зубами среди дорог и другие — богачи, одетые в золотые ткани, сидящие за столами яств в своем очаге. Не со вчерашнего дня существует это неравенство. Он знал это хорошо, но раньше оно не задевало его мысли, не оставляло в мозгу отпечатка, теперь оно звучало в нем мятежным набатом. Он был одним из тех, которые со дня рождения были лишены всего. За что? за что? Разве он не человек? Разве среди лесных зверей одни имеют больше, другие — меньше. Разве в обществе, как в чаще лесов, не должна была бы быть равная всем доля, которая обеспечивала бы каждому приют и пищу? По крайней мере, богатство и радость должны бы принадлежать сильным людям, могучим, имеющим зубы и когти. Он вспомнил об одной деревне, где раз в воскресенье, после вечерни, он схватил одного человека, назвавшего его разбойником и вором, за горло среди всего кабака, повалил его и оттиснул на его лбу отпечаток своего каблука, подбитого гвоздями. Да, вот как, его называют разбойником и вором за то, что он охотится за зверями в лесу, как будто лес и звери принадлежат Ивану больше, чем Петру! Разве Господь Бог наложил запрет свыше? Слепы и глупы эти олухи-мужики. Им стоило бы только вооружиться своими вилами и косами, чтобы самим стать господами, иметь богатство, сытно жить, главенствовать над высшими и плодить детей в полнейшем довольстве и счастье. Разбойник! Да, и надо до конца остаться им, восстать бунтом против несправедливости, растереть ее в прах, переменить свое нищенское, убожеское прозябание на независимую и широкую жизнь.