Генри Хаггард - Джесс
Однажды — это случилось 20 марта — Джесс и он сидели в запущенном садике. Джон полулежал на длинном плетеном кресле, которое Джесс достала для него в одном из домов, покинутых жителями, и курил трубку. Возле него в углублении, устроенном в ручке кресла и предназначавшемся, по всей вероятности, для стакана с водой, лежали гроздья винограда, нарочно для него сорванные рукой Джесс. Он держал на коленях развернутый лист газеты «Новости с театра войны», отличавшейся замечательной скудностью каких бы то ни было известий, что вполне объяснимо для газеты, выходящей в осажденном городе.
Оба молчали, Джон курил трубку, а Джесс оставила на время свое рукоделие и смотрела на тени, ложившиеся по склонам лесистых холмов.
Оба сидели до такой степени тихо и неподвижно, что у них из-под ног смело выползла ящерица, чтобы погреться на солнышке, а затем великолепная бабочка спокойно опустилась на виноград. День выдался чудный, и местность вокруг отличалась необычайной живописностью. От лагеря было далеко, а потому они не могли слышать его беспокойного шума, и единственными долетавшими до них звуками были плеск струившейся невдалеке воды да шелест листьев, производимый слабым ветерком, в то же время доносившим до них аромат распустившихся цветов мимозы.
Они сидели в тени сада перед домиком, к которому Джесс успела привыкнуть и который полюбила, как что-то родное, а все вокруг них — и сад, и домик, и деревья тонули в блеске ослепляющих лучей солнца. Вдали, по ту сторону сада, где пунцовые цветы гранатовых деревьев, казалось, соперничали с красотой роз, раскаленный воздух как бы таял над каменной оградой и расплывался в голубом эфире. Тишина и безмолвие царили кругом. А между тем, несмотря на эту видимую тишину, в ней ключом била молодая жизнь. Жизнь эта сказывалась и в ворковании диких голубей, и в сиянии лучей солнца, в веянии ветра и в порхании мотылька. Джесс глядела на окружающее богатство и красоту природы и чувствовала себя в раю и затем, незаметно предавшись меланхолическому настроению, задумалась о том, сколькие до нее и подобно ей сидели и мысленно рассуждали о том же, о чем и она, и однако навеки исчезли из памяти людей; и сколько еще явится впереди мечтателей, которые так же, как и она, будут сидеть и созерцать окружающую природу, тогда как сама она будет там, откуда не доносится даже эхо. Но что же из этого? Солнце будет вечно светить над землей, вечно будет струиться вода и вечно будет порхать мотылек; а на ее место явятся другие женщины и так же будут складывать руки, глядя на происходящее вокруг, и задумываться над теми же неразрешимыми вопросами, далее которых не идет человеческий ум. И то же повторится через тысячу лет и будет повторяться вечно, доколе не наступит конец существованию земному и доколе мир не перейдет в состояние небытия.
А она — что будет с ней? Будет ли она чувствовать тогда, любить и страдать? Или же все это один жестокий обман? Что она собой представляет: горсть земли — или же существованию ее суждено продолжаться за пределами земной жизни? Что ожидает ее на закате дней? Покой? Она часто об этом размышляла и постоянно надеялась, что это будет именно покой. Но теперь она думает иначе. Ее жизнь приобрела дня нее новый интерес, интерес, который умрет в ней разве только с ее смертью. Теперь она надеялась на загробную жизнь, ибо если жизнь эта существует для нее, то существует также и для него, и наконец настанет желанный день, который соединит их навсегда — старое заблуждение, сладкий бред нашего больного воображения! А между тем кто об этом не мечтал? И пусть себе смеются философы и ученые, но отчего бы и не допустить, что может существовать любовь и тогда, когда давно уже потухли желания?
Джон кончил курить трубку и уже некоторое время наблюдал за выражением лица Джесс. Теперь оно не выглядело бесстрастным, а напротив, отражало волновавшие ее думы и надежды. Рот девушки слегка приоткрылся, в глазах светилось нечто придававшее всему ее лицу какую-то необыкновенную прелесть. Такое же вдохновенное выражение ему доводилось встречать у мадонн на картинах старых мастеров. Джесс вообще не могла назваться хорошенькой. Но в эту минуту Джон заметил, что на ее облике лежит отпечаток божественной красоты, какой он никогда до тех пор не видывал у женщин. Красота эта взволновала его, но не так, как красота Бесси, и заставила отозваться в его сердце те струны, затронуть которые могла одна только Джесс. В ней было что-то неземное, почти устрашающее.
— Джесс, — произнес он наконец, — о чем это вы задумались?
Она встрепенулась, и ее лицо снова приняло обычное выражение.
— К чему вам это знать? — отвечала она.
— Да просто из любопытства. Я никогда еще не замечал у вас такого взгляда.
Она улыбнулась.
— Вы стали бы смеяться надо мной, если бы я вам сказала, о чем думала. Ведь мысли приходят сами собой, помимо нашей воли. Лучше я вам скажу, о чем думаю теперь: о том, когда мы выберемся отсюда. Дядя и Бесси, наверное, потеряли всякое терпение, ожидая нас.
— Да, вот уже более двух месяцев как мы сидим взаперти. Отряд, посланный нам на выручку, видно, уже недалеко, — заметил с иронией Джон, — и здешние жители до сих пор в полной уверенности, что в один прекрасный день увидят вдали сверкающие ряды английских штыков и буров, разбегающихся в разные стороны подобно облакам, гонимым ветром.
Джесс покачала головой. Она давно утратила веру в спасительный отряд.
— Если мы сами себе не поможем, то останемся здесь до тех пор, пока не умрем с голоду, что, по всей вероятности, скоро и случится. А потому нечего об этом и говорить. Теперь же я пойду за провизией. Все ли вы записали, что нужно?
— Все, ступайте с Богом и не беспокойтесь обо мне.
— В таком случае лежите смирно, пока я не возвращусь.
— Вот так раз, — рассмеялся Джон, — да я здоров как лошадь.
— Очень может быть, но ведь это приказание доктора. До свидания.
С этими словами Джесс удалилась, захватив с собой корзину для провизии.
Не успела она отойти пятидесяти шагов, как рассмотрела вдали приближающуюся к ней толстую сияющую фигуру верхом на маленькой знакомой лошадке. Фигура эта также показалась ей знакомой, и, вглядевшись пристальнее, Джесс распознала в ней Ханса Кетце, выезжавшего из ворот Претории.
Джесс просто не хотела верить своим глазам. Старик Ханс в Претории! Что бы это могло значить?
— Дядюшка Кетце, дядюшка Кетце! — закричала она, когда он, поравнявшись с ней, уже сворачивал на Хейдельбергскую дорогу.
Старый бур остановил лошадь и с удивлением начал озираться вокруг.
— Сюда, дядюшка Кетце, сюда!