Жанна Бурен - Премудрая Элоиза
Будь я прежней Элоизой, горячей и пламенной, я бы восстала, я бы боролась за то, чтобы снять с нас явно ложное обвинение, я бы не перенесла такой несправедливости. Со мной пришлось бы считаться. Но я уже была лишь тенью самой себя. Слишком занятая тем, чтобы привыкнуть к страданию, которое, как дикий зверь, обитало в моем сердце, я не имела времени интересоваться чем-то иным. Я была уже не живым существом, а лишь страдающей тенью, сосредоточенной на пожиравшей ее боли.
Так что Сугерий восторжествовал без помех. Этот человек, известный и многими почитаемый, так, должно быть, никогда и не осознал своего лицемерия. Он был слишком уверен в своем могуществе, чтобы ставить обоснованность своих действий под сомнение.
Когда нам сообщили, каким образом нас лишили нашей собственности, весь монастырь возмутился. Я помню о волнении моих подруг, их тайных совещаниях, их горе. Я смотрела на них с безразличием, будто была обитательницей какого-то иного мира, посланной сюда лишь наблюдателем. Я чувствовала в себе ледяное равнодушие к немилости, затронувшей лишь материальные владения. Я сама ведь лишилась совсем другого!
К чему стонать и гневаться? Мы были побеждены столь важной персоной, что нечего было и думать о протесте. Сам папа дал свое согласие в особой булле, направленной Сугерию. Король, со своей стороны, дал согласие на новое положение дел в королевской хартии. Каким весом могли обладать в таких условиях протесты женщин, подозреваемых в безнравственности и ничем уже не владеющих?
Глядя на своих плачущих подруг, я еще раз убедилась, что ко мне самой как зло, так и всякое благо могли прийти лишь от тебя!
Слава Богу, как настоятельница я могла вразумлять своих монахинь. Я старалась урезонить их, а затем найти вместе с ними средство приспособиться к навязанным нам переменам.
Некоторые ушли в аббатство Сент-Мари-де-Футель, расположенное на берегу Марны. Я же подумывала о другом монастыре, когда вдруг получила известие от тебя.
Едва я узнала твой почерк, Пьер, меня охватило неописуемое волнение. Подумай, за десять лет я не прочла ни строчки от тебя. Меня потрясло твое внезапное вмешательство, твое участие ко всем нам и ко мне особо. Даже наше изгнание из Аржантейя не лишило меня присутствия духа, но один лишь вид послания, на котором было начертано твое имя, привел меня в трепет. Я одновременно плакала, смеялась и лишалась чувств.
Уединясь в келье, которую должна была вскоре покинуть, я читала твое письмо с таким волнением, что едва понимала смысл начертанных тобою слов. Наворачивающиеся на глаза слезы и дрожь в пальцах прерывали мое чтение на каждом слоге. Когда я наконец добралась до конца пергамента, радость, яркая как солнце, заполнила меня. Ты не только меня не забыл, как я опасалась, но вмешался в мою судьбу в решающий момент, предложив чудесный выход из стоявшей передо мной проблемы.
Не знаю, как ты узнал о нашем бедствии в своей далекой ссылке. Это неважно. Чудесно, что, узнав об этом, ты стремительно отправился из Бретани в Параклет, откуда тотчас написал мне. Ты предлагал мне немедля приехать и обосноваться там вместе с сестрами по моему выбору, дабы основать наш собственный монастырь. Ты намеревался передать в полную собственность нашей будущей общине землю и все постройки. Мы будем там у себя дома. Ты нас ждал!
Это щедрое предложение привело меня в восторг, несмотря на то, что тон твоего письма был строго безличным, почти официальным. Аббат из Сен-Гильдас передавал основанное им учреждение в руки настоятельницы Аржантейя. Форма твоего письма не осталась мной незамеченной, но я не останавливалась на этом. Разве это что-то значило? Я вновь увижу тебя. Только наша встреча была важна в моих глазах.
К тому же, разве не свидетельствовала о твоей неизменной привязанности и стремлении защитить меня готовность вверить мне столь близкую твоему сердцу молельню, передать мне ее в дар?
Я ощутила к тебе сильнейшую признательность. Тотчас я собрала своих товарок, еще остававшихся в Аржантейе в ожидании моего решения, и мы отправились в путь, едва собрав пожитки.
Тяжелые повозки везли нас самих, нашу мебель, одежду, посуду и священные книги по дорогам Шампани к нашему новому дому, пастырем в котором был ты.
16 мая 1164
Заря была безоблачна. В таком чистом небе солнце сразу ярко засияло. Полосы тумана задержались на миг над рекой и лугами и рассеялись в золотом свете. Свежесть и легкость, с ароматом травы и цветущего дрока, разлились по земле. Птицы пели и пели.
Колокол, призывая к утренней молитве, рассыпал свой звон над кровлями многочисленных построек монастыря. В молельне монахини даже не подняли головы. Обычно они совершали свой туалет на восходе, чтобы очиститься омовениями перед службой. Этим утром ни одна из них не пошевелилась. Пока матушка аббатиса будет дышать, ее дочери будут сопутствовать ей молитвой, не теряя ни мгновения на заботы о самих себе. Их молитвы насущнее, важнее любой заботы о теле.
В это время, однако, как и во всякий день, некоторые обязанности надлежало исполнить. В самом деле, по тропинкам, ведущим к Параклету, меж рядов боярышника в белых цветах, маленькими группами брели бедняки за своим пропитанием.
Сестра-привратница и помогавшие ей две послушницы ожидали их у ворот. Рядом с ними на столе были расставлены большие ивовые корзины.
Раздача началась, как только нуждающиеся добрались до монастыря. Каждый день для неимущих испекались двенадцать трехфунтовых караваев. Сегодня, поскольку было воскресенье, к караваям были добавлены пшеничные лепешки, вяленый говяжий язык, сыр и вино.
— Молитесь за нашу матушку, — просила сестра-привратница, протягивая каждому его долю.
— Да благословит ее Бог!
— Да убережет Он ее!
— Да сохранит Он ее для нас!
Оборванные, хромающие, увечные, они удалялись затем по неровным дорогам, унося в суме или котомке данное им пропитание. Надтреснутые, у иных пронзительные голоса читали «Отче наш» за добрую аббатису, которую Господь вскоре, может быть, призовет к Себе.
Госпожа Геньевра, будучи по натуре чувствительной, не могла противостоять теплу встающего утра. Она вышла из больницы, чтобы пройтись немного по росе и подышать свежим воздухом.
Огород, где она находилась, был обнесен невысокой оградой, украшенной виноградными лозами и грушами на шпалерах. Он полого спускался к реке, бегущей меж берегов, поросших густой травой, тростником и зарослями лиловых ирисов. Цветущие яблони разливали розовый свет на грядки, где росли вперемешку ростки молодых бобов, репа и гиацинты, латук, кочанная капуста и гвоздики, побеги артишоков и щавеля и розовые кусты.