Эмилия Остен - Грешники и святые
Она когда-то была одной из первых парижских красавиц, отец заприметил ее сразу и влюбился сразу же, только долгое время завоевать не мог. Когда же ему это наконец удалось, он похитил матушку у столицы и увез в Шампань, чтоб хотя бы на некоторое время запереть в замке и насладиться полным и безраздельным обладанием. Сначала ей не хватало общества, однако любовь отца вытеснила бесплодные сожаления. Через год он поутих, они стали иногда наезжать в столицу, в этот самый особняк, который давно нам принадлежит. Через два года родилась я.
Отец любит меня, как вы знаете, и матушка любила не меньше. Первые мои воспоминания — шаги в большом зале нашего замка, мать держит меня за пухлые ручонки, ноги идут еще плохо, и она смеется, но не обидно, а радостно. «Вот так, Мари, давай! — говорит она. — Еще шажок, еще! Папочка так обрадуется, когда вернется!» Я помню блеск ее глаз и изумрудов, которые она очень любила и всегда носила. От нее хорошо пахло розовой водой, и она так прекрасно улыбалась. Волосы у нее были длинные и мягкие, похожие цветом на пепел. Помню, я сидела у нее на коленях и дергала за длинные пряди.
Когда я подросла, то обнаружила, что у меня нет друга лучшего, чем мать. Отец обожал нас обеих, однако он все же граф, он не мог бывать с нами все время. И мы жили в своей сказке. В какой-то момент я стала замечать, что мама ведет себя странновато, приступы задумчивости могли настигнуть ее где угодно и когда угодно, и тогда до нее невозможно было достучаться. Иногда она запиралась в своих комнатах и плакала. Иногда уезжала верхом в поля и возвращалась уже в сумерках, странно возбужденная, словно танцевала обнаженной на лесных полянах, как язычница. На некоторое время после таких прогулок она успокаивалась, была со мною нежна, мы вместе ездили в Реймс. До сих пор помню, как входили под своды Реймского собора вместе или молились в базилике Святого Реми. Да-да, святой отец, есть там такая базилика.
Мы коротали время в компаниях местных модниц, бродили по рынку в ярмарочный день, и мать покупала мне и себе безделушки: серебряное зеркальце в затейливой оправе, красные бусы, похожие на собранные на нитку ягоды костяники, гребни для волос, сшитых крестьянками кукол с нитяными кудрями. Вместе с мамой мир становился загадочным, в нем прятались тайны, они могли выскользнуть из-под корней старого дуба или из-под неплотно прикрытой крышки сундучка. Тогда я верила в чудеса и знамения, искала откровений и знаков в каплях росы, мечтала о феях, гуляя по сумрачному парку. Мир только пробуждался для меня, манил, рассказывал, приглашал его узнать. Тогда я умела часто смеяться и делать глупости. Теперь это давно позади.
Я была счастливым ребенком. Бывало, убегала из дома в ближайшую деревню, там живут травницы, они научили меня своему ремеслу. Вместе с крестьянскими ребятишками я смотрела, как пляшут бродячие танцоры, как пыль взвивается из-под их ног. Помню белозубые улыбки цыганок, приглашавших погадать, веселую усмешку Арлекина, звон бубенчиков и кривляние ручной обезьянки. Все было для меня в диковинку, а мама не запрещала мне этого, сама свободная, не скованная ничем, кроме, бывало, внезапной скуки.
И вдруг в одночасье все завершилось. Мне едва исполнилось десять, когда однажды за завтраком матушка заявила отцу:
— Я думаю, нам стоит на некоторое время вернуться в Париж.
— Зачем это? — спросил он. — Разве тебе здесь плохо?
— Мари нужно бывать в обществе, — сказала мама, — иначе чему она научится в здешнем? Конечно, все эти дамы весьма милы, однако провинциальны, ты ведь и сам это понимаешь, дорогой. Мы можем выписать для Мари учителей, как уже делали, но кто даст ей опыт? В Париже мы станем устраивать вечера, и Мари научится быть настоящей дамой. Всего лет семь-восемь, и она выйдет замуж. Кому нужна провинциалка?
Отец, кажется, не задумывался над проблемой с такой стороны и выглядел весьма обескураженным. Меня же дрожь пробрала — Париж! Я бывала в столице несколько раз, но недолго. Вот будет здорово поселиться там насовсем!
Париж представлялся мне бесконечной чередой еще не познанных чудес. Для меня, десятилетней, оказаться в прославленном обществе, быть вхожей на королевские балы, одеваться в немыслимой дороговизны шелка — все это казалось невозможным и оттого притягательным. Я ночами не спала, грезила, как оно будет. Мне виделись безграничные бальные залы, лица вельмож, танцы и удовольствия. Говорили, что у его величества прекрасный оркестр, что в Париже чудесные театры, что каждый день — увеселения и скучать просто некогда. Тогда это казалось мне важным. Ах, отец Реми, я была такой юной тогда!
Маме понадобилось всего три дня, чтоб уговорить отца; и вот карета подана к крыльцу, за нею выстроилась вереница повозок, в которых путешествуют наши сундуки, и мы едем в Париж — обворожительный Париж, неведомый
Париж, полный настоящей жизнью, как лукошко грибами в хороший год.
Мы прибыли сюда в разгар осенних балов. Отец тут же нашел себе в столице дела, а мы с мамой пропали в бальной круговерти. Мне еще рановато было выезжать, но мою матушку такие мелочи никогда не волновали. Она позвала лучших мастериц, за короткое время мне сшили гардероб, приличествующий наследнице графа, и выставили меня на всеобщее обозрение, словно разряженную куклу.
И через два месяца я научилась тому, что мне это неинтересно.
Я поняла, что пышные праздники — обманка: ни радости не было в них, ни искренности. Мне, с высоты моих десяти лет, хорошо виделась фальшь, которой насквозь, как оказалось, пропитано все вокруг. Взрослые люди не воспринимали меня всерьез, а значит, и говорить при мне не стеснялись; кто я для них была — длиннолицая девчонка, гадкий утенок, пусть и дочка знатных родителей, но наверняка дурочка — что можно соображать в такие годы? Однако я подмечала все; видела, как люди делают не то, что обещали, слышала, как хладнокровно лгут, замышляют зло, сплетничают за спинами. Матушка наслаждалась вниманием кавалеров и считала, что я также должна, но какие у меня, десятилетней, могли быть кавалеры? И я бродила меж гостями, ела виноград и слушала их голоса, впитывая в себя знание простое, как деревянный крестик: все лживо.
Оказалось, что в Форе-Гризон было не так уж плохо, во всяком случае, все не пронизывала неискренность. Крестьянам некогда плести интриги, они заняты делом, а когда выдается свободный часок — они тратят его на простые праздники. Когда я сказала матушке, что хотела бы возвратиться домой, она страшно возмутилась и часа два меня отчитывала. Из этой отповеди я поняла две вещи: Париж нужен не мне, а ей, если повести себя умно, я буду избавлена от необходимости скучать.