Эмилия Остен - Грешники и святые
Дома я ушла к себе, легла на кровать, не снимая траурного платья, и уснула крепко — впервые за последние дни. Мало что помню из тех сновидений. Почему-то они оказались спокойны и легки; кружился около меня расцвеченный кленовыми листьями октябрьский день, качались вдоль тропинки цветы лаванды; рука отца Реми держала мою руку, и линии жизни на наших ладонях все удлинялись и удлинялись, пока не превратились в дорогу, ведущую за горизонт.
Я проснулась на исходе дня. Все тело затекло, я отлежала руку и не сразу смогла восстановить ее подвижность, пальцы долго покалывало. Позвала Нору, та пришла, молча меня переодела — черных платьев у меня два, так что выбор невелик. Есть мне не хотелось, Нора не настаивала; в доме царило уныние, и все ему поддались. Я посидела немного перед камином, перебирая в памяти последние дни, стараясь запомнить слова, запахи, звуки. Скоро это останется моим единственным утешением. Потом я встала и отправилась в капеллу: пришла пора снова поговорить с отцом Реми.
Что бы ни случилось, ничего не изменилось в том, что я чувствовала к нему, наоборот, с каждым днем меня тянуло к нему все сильнее. Никак я не могла отказаться от него. Мне требовалось видеть его, слышать звук его голоса, снова к нему прикоснуться. Отдавала я себе в том отчет или нет, отец Реми казался мне утешением и спасением одновременно, несмотря на то что мое желание лежало в области тяжких грехов. Однако вкус греха столь привычен для меня, что я хорошо различаю оттенки и умею наслаждаться ими. Ничто не могло раньше меня остановить, и теперь ничто не остановит.
Подойдя к дверям капеллы, я с неудовольствием увидела рядом с ними мачеху. Она то поднимала руку, чтоб коснуться дверной ручки, то бессильно опускала пальцы, не решаясь. Заслышав мои шаги, она обернулась — в черном платье, как и я, лицо мучнисто-серо, губы дергаются. Я потеряла брата, а она сына, и впервые в жизни мне стало ее жаль.
— Ах, это ты, Мари, — тихо сказала мачеха без былой враждебности. — Я хотела пойти помолиться, только никак не могу зайти. Все мне кажется, что я виновата.
— Ни в чем вы не виноваты, — сказала я. — Господь всех нас туда заберет.
— Ах, Мари, Мари, — зашептала она, и я невольно склонила голову, чтобы лучше слышать ее, — это Господь нас карает, за грехи наши. Он забрал Мишеля, потому что мы много грешили.
— Он забрал Мишеля потому, что пришло ему время отправляться в рай, — произнесла я, стараясь ее утешить. — А грехи нам простятся, лишь бы не были слишком тяжелыми. Но Господь все видит.
— Такое горе, — тихо сказала мачеха, — такое горе… — И добавила, помолчав: — Но и такое облегчение. Все-таки Мишелю там будет лучше, чем здесь, на земле, где он мало что понимал. Ведь лучше, верно?
Я отшатнулась.
Она смотрела на меня прозрачными глазами — скорбящая мать, следы от слез на щеках, скомканный платок в скрюченных пальцах. О чем она молилась сегодня, о ком плакала? О золотоволосом мальчике, оставшемся в холодном склепе, или о себе?
— Ведь всем станет легче теперь, Мари. Всем станет легче. Он был не от мира сего, позорное рождение. Так что Господь решил правильно, хоть и грустно все это.
Я покачала головой, обошла ее и открыла дверь капеллы.
Отец Реми был здесь. Он лежал, распростершись на полу пред алтарем и раскинув руки в стороны; сделав несколько шагов по проходу, я увидела, что его темные волосы разметались, не связанные шнурком. Он лежал недвижно, словно мертвый, и я забеспокоилась, пошла быстрее, присела рядом с ним на корточки и только тогда увидела его лицо.
Безмятежное, залитое слезами лицо с темными кругами вокруг глаз.
Я потянулась, чтобы вытереть влагу с его щек, он приподнялся и отодвинулся, качая головой.
— Уходите, Маргарита. Сегодня я вам утешения не дам.
— Отец Реми…
— Уходите! — гаркнул он, и испуганно ахнула стоявшая у дверей мачеха. — Немедленно!
Я встала и пошла, почти побежала прочь. Ему нужно побыть одному, я знаю, для него эта скорбь отдельна, как и для меня, только он не ведает, что, прогнав меня от себя сегодня, лишил нас одного драгоценного вечера на двоих.
Если ему это нужно. Если я ему нужна.
Что заставляет нас упрямо идти выбранным путем, даже когда кажется, что нет выхода и путь ошибочен? Упрямство, вера, непреклонность. Все мои призраки стоят за моею спиною и — нет, не шепчут, но громко смотрят, их тишина бьет в уши, их взгляды — как стена, на которую можно опереться. Теперь к ним добавился и Мишель. Я должна сделать то, что хочу, и ради него тоже. Закрывая глаза, я вижу его смеющимся, чувствую прикосновение его ладони — теплой и сухой, не той безжизненной, с которой капает елей.
Утром приехала белошвейка, чтоб примерить на меня новое платье. Оно совсем простое, легкая отделка кружевом и никаких тяжелых жемчугов. Я сказала, что не нужно. Какая разница, в чем выходить замуж за виконта? Не в платье дело. То, первое, оставалось данью традициям, уступкой честолюбивой мачехе и любящему отцу, желавшему видеть мою свадьбу красивой; теперь же, когда все мы скованы свалившейся на нас бедой, ткани и драгоценности не имеют значения. Белошвейка пыталась со мной болтать, она была хорошенькая — полнотелая, курчавая, звонкоголосая — и дело свое знала, но отвечала я односложно. Отец Реми опять не вышел к завтраку, время стремительно истекало, а я не знала, опять не знала, чего Бог хочет от меня.
Ночью мне вновь снились скорпионы и лужи крови, по которым я шла, стараясь не замочить подол. Чьи-то руки раскидывали карты, те летели на землю, тонули в стынущих лужах, подмигивали дамы, валеты кривили в усмешке рты. Я искала отца Реми и никак не могла найти, хотя знала: у него в руках мое утешение, сиреневая птица с агатовыми глазами и нежно бьющимся сердечком. Проснувшись, я долго не могла отличить сон от яви и в предрассветной мгле лежала, замерев, пока на улице под окнами громко не заругались о чем-то лакеи.
Томительное, тоскливое ожидание! Тебе остались последние дни. Скоро я избавлюсь от тебя, как от изношенного зимнего плаща, потому что наступит весна, и пойду дальше налегке.
Невыносимо казалось сидеть в четырех стенах, но и в город я уйти не могла — его шум давил даже издалека. И, закутавшись в плащ, я ушла в наш крохотный садик, посреди которого стоял фонтан с ангелочком. Ангелочек трубит в бронзовый рожок, из которого летом бьет тонкая струйка. Сейчас уже слишком холодно, фонтан не работает, в пустом бассейне лежит ворох листьев.
Я села на резную дубовую скамейку и уставилась ангелочку в лицо — занятие совершенно бессмысленное, так как выражение этого лица не поменяется никогда. Разве что пошире станет трещина на носу, да какой-нибудь разлапистый лист долго пролежит на голове мальчишки, словно диковинная шляпа. С глухим стуком падали каштаны, из окон кухни доносились негромкие голоса и шипение, когда чем-то случайно плеснут на очаг. Я сцепила пальцы, спрятав руки под плащом, и подумала, не помолиться ли, — но слова больше не шли. Их у меня совсем не осталось.