Сидони-Габриель Колетт - Клодина в Париже
– Мели, иди сюда, быстрее, смени доску у кошки!
Постепенно я начинаю интересоваться доносящимися со двора шумами. Огромный мрачный двор; в самом его конце – задняя стена какого-то чёрного дома. Во дворе – несколько неопределённого вида строений с черепичными крышами, с черепицей… как в деревне. Низкая тёмная арка ворот выходит, как мне сказали, на улицу Висконти. Я не видела, чтобы через этот двор проходил кто-то ещё, кроме рабочих в блузах и печальных женщин с непокрытой головой, чьи поникшие фигуры как бы оседают при каждом шаге, что свойственно людям, изнурённым трудом. Во дворе играет ребёнок, молча, всегда один, – я думаю, он сын консьержки того зловещего дома. А в нашем доме, внизу, – если я осмелюсь назвать «нашим домом» это квадратное здание, в котором живёт такое множество незнакомых, неприятных мне людей, – омерзительная служанка в бретонском головном уборе каждое утро наказывает несчастного щенка, без сомнения напачкавшего ночью на кухне, а он скулит и повизгивает; дайте мне только выздороветь, эта проклятая девка погибнет от моей руки! А ещё по четвергам от десяти до одиннадцати утра шарманщик заводит свои отвратительные романсы, а каждую пятницу какой-то нищий (здесь говорят – нищий, а не «бедолага», как в Монтиньи), классический тип нищего, с белой бородой, с пафосом декламирует:
– Судари и сударыни – не забывайте – про бедного горемыку! – Он почти ослеп! – И поручает себя – вашей доброте! – Прошу вас, судари и сударыни! (и так раз, и другой, и третий…)… пр-р-р-р-ошу вас!
И всё это минорным речитативом, завершающимся мажорной нотой. Я заставляю Мели бросить почтенному нищему четыре су, хотя она и ворчит, что я балую этих людей.
Папа, оставив позади былые тревоги, радуется, что я и вправду выздоравливаю, и, воспользовавшись этим, теперь является домой лишь к обеду и ужину. Ох уж эти Библиотеки, Архивы, Национальные и Центральные, он исходил их вдоль и поперёк, весь пропылённый, бородатый, бурбонистый!
Бедный папа, он чуть было опять не довёл меня до срыва, когда как-то февральским утром принёс мне букетик фиалок! Аромат живых цветов, свежесть их прохладного прикосновения внезапно разорвали ту пелену забвения, которой горячка окутала память о покинутом Монтиньи… Я словно вновь увидела прозрачные, лишённые листьев леса; дороги, где вдоль обочин тянутся кусты терновника с синими высохшими ягодами и замёрзший шиповник; спускающуюся уступами деревню и башню, увитую тёмным плющом, который один только в эту пору остаётся зелёным, и такую белую Школу под мягкими без отблесков солнечными лучами; я вдохнула мускусный, гниловатый запах опавшей листвы и затхлый воздух чернил, бумаги, промокших сабо в классной комнате. И папа, лихорадочно вцепившийся в свой нос Людовика XIV, и Мели, в тоскливом отчаянии хватавшаяся за свои груди, подумали уже, что я снова свалюсь в горячке. Тихий доктор с тонким женским голосом, поспешно вскарабкавшийся на четвёртый этаж, объявил, что не видит тут ничего серьёзного.
(Ненавижу этого белокурого господина в очках с тонкой оправой. Однако он неплохо меня лечит; правда, завидев его, я прячу руки под одеяло, сворачиваюсь калачиком, поджав пальцы ног, совсем как Фаншетта, когда я пытаюсь разглядывать её коготки; я к этому доктору совершенно несправедлива, но, конечно, не стану даже пытаться избавиться от этого чувства. Мне не нравится, что незнакомый человек прикасается ко мне, хватает меня своими руками, прикладывает голову к моей груди, чтобы послушать, хорошо ли я дышу. И потом, чёрт его возьми, мог бы прежде согреть руки.)
И правда, не было ничего серьёзного, очень скоро я смогла встать. И, начиная с этого дня, мои заботы и мысли принимают совсем другое направление.
– Мели, кто же теперь сошьёт мне платья?
– Уж в этом-то я ничегошеньки не смыслю, моя козочка. Почему бы тебе не спросить адресок у барыни Кёр?
О да. Мели, конечно, права!
До чего, в самом деле, странно, что я не вспомнила об этом раньше, ведь «барыня Кёр», Боже ты мой, – не какая-то там дальняя родственница, а папина сестра; но мой расчудесный папочка всегда умел с удивительной непринуждённостью освобождать себя от любых родственных уз и семейных обязанностей. Мне кажется, свою тётушку Кёр я видела всего однажды. Мне было тогда девять лет, и папа взял меня с собой в Париж. Тётушка была похожа на императрицу Евгению; думаю, она хотела этим досадить своему братцу, который был похож на Короля-Солнце. Прямо королевская семейка! Эта любезная женщина была вдовой, не знаю даже, были ли у неё дети.
С каждым днём мои прогулки по квартире становятся всё продолжительней, я слоняюсь по дому худющая, растерянная, в присборенном на плечах, болтающемся на мне вельветовом халате цвета вялого баклажана. Папа распорядился обставить мрачную гостиную мебелью из своей курительной комнаты и гостиной в Монтиньи.
Меня раздражает это соседство низеньких широких кресел в стиле Людовика XVI, уже немного продавленных, с двумя столиками в арабском стиле, богато инкрустированным мавританским креслом и матрацем на ножках, покрытым восточным ковром. Надо будет тебе, Клодина, навести тут порядок…
Я трогаю безделушки, передвигаю марокканский табурет, ставлю на каминную полку маленькую священную корову (старинную японскую фигурку, которую из-за Мели уже дважды приходилось склеивать) и почти сразу же без сил опускаюсь на диван-матрац, стоящий напротив зеркала, в котором отражаются мои ставшие огромными глаза, впалые щёки и главное, главное – жалкие мои волосы, подстриженные неровными ступеньками: зрелище, от которого я впадаю в чёрную меланхолию. Увы, старушка моя, а если бы тебе сейчас пришлось карабкаться на толстый орешник в саду в Монтиньи? Где оно теперь, твоё удивительное проворство, твои ловкие ноги и цепкие, как у обезьяны, руки, которые так звонко барабанили по веткам, когда ты за десять секунд взлетала на самую верхушку? Выглядишь ты сейчас измученной, истерзанной четырнадцатилетней девчонкой.
Как-то вечером за столом, тайком грызя хлебные корки, ещё запретные для меня, я спросила автора «Описания моллюсков Френуа»:
– Почему мы до сих пор не повидались с тётушкой, разве ты ей не написал? Ты её не навещал?
Со снисходительностью, которую обычно выказывают сумасшедшим, глядя на меня безмятежным взором, папа тихо спрашивает медоточивым голосом:
– С какой тётушкой, детка?
Давно привыкшая к его простодушной рассеянности, я стараюсь втолковать ему, что речь идёт о его сестре.
– Обо всём-то ты успеваешь подумать! – восторженно восклицает папа. – Дьявол меня побери! Моя славная сестрица будет рада, что мы в Париже!.. Вот уж прицепится она ко мне, – мрачнея, добавил он.