Пола Маклейн - Парижская жена
К концу недели мы собрали вещи для поездки в Шамби.
— После того что случилось, — сказала я, — не думаю, что будет разумно следовать намеченному плану.
— Возможно, — согласился Эрнест. Его голос звучал устало. — А что ты предлагаешь?
— Может, вернемся в Париж?
— Но будет только хуже, разве не так?
— В таком состоянии Рождество не в радость. Все так плохо. Может, пора подумать о возвращении домой?
— В Штаты? Признать свой провал? Ты хочешь убить меня?
— Прости. Трудно понять, как жить дальше.
— Да, — сказал он и, взяв «Корону», бережно уложил ее в чемодан и защелкнул замок. — Действительно, трудно.
Приехав в Шамби, мы увидели, что там все по-старому. Шале было отличным, точно таким, как раньше. Не изменились и покрытые снегом горы, и наши хозяева, семейство Гангвиш, — они встретили нас так, словно мы были давно не навещавшими их родственниками. После ужасных недель в Лозанне все было так приятно, что мы сдались. Даже не распаковав вещи, надели лыжные костюмы и сели на последний поезд в горы, идущий в Лез Авантс. Солнце уже садилось, когда мы встали на лыжи и понеслись по заснеженному склону к деревушке. Ветер свистел в ушах и обжигал щеки; Эрнест ехал впереди — на его больном колене была тугая черная повязка. Он старался оберегать колено, но в общем двигался легче, чем прежде. С радостью я послала благодарность снегам, и небу, кремовый цвет которого окрашивался разными оттенками розового, и Женевскому озеру вдали — плоскому и блестящему, как зеркало.
На следующий день мы долго спали в нашей большой кровати с пологом и даже не слышали, как на цыпочках вошла служанка и развела огонь. Мы встали позже, когда комната уже нагрелась, а изразцовая печка весело потрескивала.
— Хорошо, что мы поехали сюда, Тэти. — Я прижалась к спине Эрнеста, целуя его шею и выступающие позвонки.
— Да, — согласился он. — Давай наслаждаться каждой минутой пребывания здесь и не думать ни о чем другом.
— Нет ничего другого, — сказала я и, перевернувшись, накрыла его тело своим, обхватив ногами плоский, твердый живот. Приподняв выше бедер ночную рубашку, я ввела его в себя.
Он застонал и закрыл глаза, полностью отдавшись наслаждению.
Чинк приехал на Рождество, и в результате праздник получился совсем не печальным. Для каждого, включая Чинка, повесили чулки с подарками, потом открыли их и устроили царский обед. И только поздно вечером, когда мы расположились у камина и выпитый бренди согревал наши тела, а еще не выпитый плескался в стаканах, Эрнест поведал другу ужасную историю пропавших рукописей.
— Ну и дела, дружище, — огорчился Чинк, когда Эрнест закончил рассказ. — Ты сможешь все начать заново?
— Не знаю. Написал же я все это однажды, не так ли? — сказал Эрнест. — В любом случае я должен попробовать.
Чинк серьезно кивнул.
— Я работал как вол для «Стар», — продолжал Эрнест, — и теперь нам хватит денег месяцев на восемь. Все это время я буду писать для себя. Только так.
— Вот какой у меня Тэта, — сказала я. Чинк поднял стакан, и мы выпили за Рождество и за всех нас.
Но дни шли, а Эрнест не доставал из чемодана ни записных книжек, ни карандашей. «Корона» не покидала свой черный чехол. Эрнест ничего не говорил об этом, я тоже молчала — хоть на это ума хватило. Днем мы катались на лыжах, иногда — и вечером, когда солнце красноватым светом просачивалось сквозь облака, рисуя перед нами нечто такое, что никто из нас никогда раньше не видел. Мы наслаждались обществом Чинка и друг другом. Каждый день занимались любовью, иногда даже дважды в день. Так продолжалось до тех пор, пока я не сказала Эрнесту, что забыла наши обычные средства предохранения в Париже.
Мы всегда строго следили за моим месячным циклом. Эрнест сам занимался этим, как и прочей учетной деятельностью в нашем браке. У него была книжка, в которую он вносил денежные поступления и расходы, другая — для учета корреспонденции, была также книжка для записи творческих идей и сведений, сколько слов он написал за день. Еще одна называлась «Хэдли», в ней отмечались безопасные и опасные дни, связанные с подъемом и спадом моей способности к зачатию, поэтому всегда было известно, когда можно без опасений заниматься любовью. В начале отношений мы практиковали метод извержения семени наружу, к которому прибегают многие супружеские пары. «Похоже на русскую рулетку», — шутил Эрнест и был недалек от истины. В аптеках и парикмахерских продавались презервативы из толстой и грубой резины — в лучшем случае партнеры испытывали неудобства, но иногда они были и продырявленные.
В начале нашей парижской жизни Гертруда Стайн, которая спокойно говорила о самых интимных вещах, спросила, знаем ли мы о диафрагме. Мы без труда нашли врача, который подобрал мне подходящий по размеру резиновый колпачок, и с тех пор не знали забот. Эрнест всегда помнил нужные даты, и после недели в Шамби напомнил мне, что безопасный период закончился.
— Ты сделала все, что нужно? — спросил он, когда мы вечером лежали в постели. Это был обычный ритуал. Мне полагалось ответить «да, сэр», как если б я была его секретаршей и он попросил меня заказать столик в ресторане или отослать телеграмму. Но в этот вечер я не рассмеялась и не полезла за диафрагмой в ящик с чулками. Вместо этого я воскликнула: «О боже!»
— Только не говори, что ты забыла их в Париже.
Я едва смогла кивнуть.
— Но безопасный период кончился. — Он покраснел как рак. Я видела, что он страшно зол.
— Я хотела предупредить тебя об этом еще в Лозанне, когда обнаружила их отсутствие, но уж очень неподходящее было время.
— Что еще ты от меня скрываешь?
— Ничего. Прости. Мне следовало тебе сказать.
— Еще бы! — Отбросив одеяло, он встал с кровати и стал ходить по комнате в нижнем белье вне себя от злости. — Иногда я задаю себе вопрос: на ком я все-таки женился?
— Тэти, пожалуйста, успокойся. Я не специально их забыла.
— Правда?
— Ну, конечно. — Я прошла по комнате и встала рядом с ним, чтобы видеть в полумраке лицо. — Конечно, не специально. Но я бы солгала, если б сказала, что не считаю мысль о ребенке замечательной.
— Ну, началось. Я это предвидел. А ведь мы договорились: сначала я делаю карьеру, а потом пойдет речь о ребенке. Ты согласилась.
— Знаю, — подтвердила я.
— У меня только стало что-то получаться. И ты хочешь все разрушить?
— Конечно, нет. Но я тоже беспокоюсь. Мне тридцать один год.
— Справедливо. Но ты никогда не сходила с ума по детям. На чужих ты не обращаешь никакого внимания.
— Но иметь своего — это другое. И я не могу с этим тянуть до бесконечности.