Анастасия Туманова - Огонь любви, огонь разлуки
– В какую еще петлю? – снова забеспокоился Мартемьянов, поворачиваясь к ней. – Ты что, ума лишилась, мать моя?!
– Да я же к слову, Федор Пантелеевич. – Софья успокаивающе тронула его за плечо и с удивлением заметила, что он вздрогнул. – Сам же спрашивал – отчего реву…
– Так пошто ж тут реветь-то? – помолчав и снова отвернувшись, негромко спросил он. – Сонюшка, да ты б лучше взяла чего потяжельше – да по башке бы мне стукнула! Не бось, не убьешь, мало ль по ней стучали-то… Али сама б припомнила кое-чего! Я-то святой разве?! Ты ж много чего про меня знаешь, я тебе, на свою голову-то дурную, рассказал…
– Почему «на свою голову»?! – поразилась Софья. – Я, кажется, не давала тебе повода сожалеть… И не воспользовалась ни разу…
– Да, может, я того и боюсь, – неожиданно сознался Мартемьянов. – Что… воспользуешься.
– Но каким же образом?! – еще больше растерялась Софья. То, что у Мартемьянова могут быть подобные мысли, ей и в голову не приходило.
– Да хоть таким же, как и я вот… – мрачно ответил он, опуская голову к самым коленям. – В глаза-то бы уже сто разов могла ткнуть. Я ведь, Соня, не совсем дурак…
– Это я знаю.
– Я ведь все свои слова до единого, до последнего помню. Даже то, что десять лет назад сказывал. И не от пустой башки тебе всю эту гадость говорю. Говорю так-то, а сам вижу… Как ты вся темная становишься, глаза зеленущие блестят, слезы наворачиваются… и жду: вот сейчас ты мне каждое слово припомнишь! Можешь ведь, вся масть козырная на руках, ежели пожелаешь, так приложишь, что не враз встану!.. А ты – молчишь… Уходишь, на пианине своей барабанишь, мне – ни слова, уж хоть бы ругалась – и того нет… Рылом, видать, не вышел даже для брани твоей.
– Ах ты, сукин сын… – подумав, неуверенно сказала Софья в темноту.
Мартемьянов оценил ее старание: из потемок блеснули в усмешке зубы. Затем послышался шорох: Федор придвинулся ближе. Вскоре его голова привычно опустилась на грудь Софьи. Она молча погладила его, глядя в окно, на низкие звезды.
– Жалеешь ты, что ль, меня? – с бесконечным удивлением пробормотал Мартемьянов. – За что, Соня? Ты ж про меня все знаешь, как есть…
– Стало быть, не все, – без улыбки произнесла она.
– Ну да, – согласился он, обнимая ее сильной, жесткой рукой. – И слава богу. Кабы ты, матушка, только ведала…
– Не ведаю и ведать не желаю, – полушутя-полусерьезно перебила его Софья. – Захочешь – расскажешь, нет – жилы тянуть, уж верно, не стану. Мне над тобой власти не надо, Федор Пантелеевич, зря ты этого боишься. Уж совсем не человеком надо быть, чтобы чужой исповедью пользоваться. Но и ты меня, если можешь, пожалей. Уж коли вместе живем, так лучше, чтоб по-человечески все было. А надоем – бросишь, и дело с концом. Не мучайся попусту.
– Прости меня, Соня, – хрипло сказал Мартемьянов, тычась курчавой головой в ее плечо. – Вперед уж не буду, прости…
Она снова погладила его по голове, по спине, по крутым буграм твердых, словно чугунных мускулов, напрягшихся под ее рукой. Приподняв голову, снова посмотрела на звезды. И подумала вдруг совсем о другом: о том, что где-то там, на севере, за сотни верст отсюда он, Владимир, тоже, наверное, видит эти звезды. Видит и думает… о чем?
Наутро Софья проснулась поздно. Стоял розовый солнечный день, в распахнутое окно заглядывали листья каштанов, которые шевелил теплый ветерок, по стене скакали зайчики света. Мартемьянова рядом не было. За стеной громко распевала Марфа: «Ой, опять не видать мне прекрасной доли…»
– Я душой сам не свой, сохну, как в неволе… – подпела ей Софья.
Через минуту Марфа выросла на пороге комнаты с платьем в руках.
– Одеваться изволите? Полдень скоро… Этот черт жареный, мусью Клоссен, уж два раза забегал, самочувствием интересовался! Цветы принесли, и с карточками, стоят в гостиной, ароматничают, аж в голове круженье! Вы вчера им такое столпотворение учинили, что просто мое почтение! Только и разговору на кухне!
– Ты уже и по-французски говорить стала?
– Велика наука… Жевузем[5], да авек плезир[6], и мерде[7] на всякий случай… А еще к вам какая-то дама просилась, стрекотала-стрекотала, как кузнечик, я понимать-то так скоро не могу, говорю – обождите, проснутся барышня… Так она и ждать уселась внизу в ристаранте, карточку вот свою оставила… Прикажете просить?
– А где Федор Пантелеевич? – опасливо поинтересовалась Софья.
– На телеграф умотавши с утра. Говорит – по делу надобно…
– Какое у него настроение?
– Обнакновенно… По матери не выражались, но и не так чтоб очень уж сияли… Это правда, что они вас вчера за волосья из ристаранта выволокли? – вдруг угрожающе засопела Марфа.
– Господь с тобой! – рассмеялась Софья. – Как видишь, все волосья на месте… Да, он вышел из себя, был немного пьян, но…
– Немного?! Да на кухне мне таких страстей понарассказали! Вы ему спуску-то не давайте, Софья Николавна, вот что я вам посоветую! В случае чего, сейчас кидайтесь узлы увязывать да ревите, как корова недоеная, это самое первое дело! Нечего втихомолку по углам всхлипывать, все едино никто не видит! А то много себе воли забрал, собачий…
– Марфа, где карточка? – поспешно перебила ее Софья.
Та положила на одеяло белую карточку с золотым обрезом и, ворча что-то по поводу безнадежного барышниного добросердечия, от которого одни убытки, принялась расправлять на стуле платье. Софья же с недоумением прочла:
– «Мадам Паола Росси, преподавательница искусства бельканто…» Ой, господи… Чего же ей может быть угодно от меня?
– Уж третий час дожидается, – сообщила Марфа.
– Ну, так зови скорей… Постой, сперва умыться, причесываться… И подай платье! Право, ничего не понимаю…
Мадам Росси оказалась невысокой пухленькой итальянкой в старомодном, но дорогом шелковом платье. Она бодрым шагом вошла вслед за Марфой в апартаменты и довольно фамильярно протянула Софье обе руки, обильно украшенные кольцами. Большие, очень блестящие глаза, обрамленные мохнатыми ресницами, красивой формы, но тоже несколько большой рот и обаятельная улыбка почему-то показались Софье знакомыми, но подумать об этом она не успела, потому что гостья с удовольствием уселась в предложенное кресло и затараторила по-французски, время от времени вставляя итальянские слова.
Мадам Росси начала с того, что вчера в ресторане милейшего папаши Клоссена, ее старого друга, имела честь слушать пение мадам Мартемьен. Она опытный человек в мире вокального искусства, но была восхищена и поражена таким чудным тембром, такой божественной кантиленой, таким феерическим диапазоном – ведь у мадам две с половиной октавы, не правда ли? – такой прекрасной постановкой голоса – cara miа[8], это большая редкость, поставленный от природы звук! И вот она здесь, чтобы иметь смелость предложить свои услуги. Мадам Мартемьен необычайно одарена от природы, но даже столь прекрасный голос нуждается в некоторой огранке – исключительно с целью уберечь его от срывов и неумелого использования, ведь это такой нежный инструмент! О, она уверена, что мадам согласится взять у нее несколько уроков – за смешную цену, benintesо[9]! Она имеет свою школу в Неаполе, половина солистов знаменитого Сан-Карло – ее ученики, здесь, в Париже, она ненадолго, только по приглашению своей бывшей ученицы, дебютирующей вскоре в «Гранд-опера», но ради мадам Мартемьен готова задержаться в этом городе. Allorа[10], нельзя позволить пропасть такому великолепному голосу, ведь мадам Мартемьен при своих вокальных данных и красоте может украсить Ла Скала и Сан-Карло – не говоря уже о дикой России. Пусть мадам ее простит, но ведь это так, veramente[11]!