Тадеуш Доленга-Мостович - Счастье Анны
— Ах, подлый, подлый, — прошептала она сквозь сжатые зубы, поглядывая на часы.
Она не могла здесь ждать вечно, но и уйти тоже не могла: весь план был бы нарушен. Ее присутствие после этого разговора по телефону можно будет объяснить только чем-то очень важным: например, разрывом. Если уйдет и служанка скажет Марьяну, что она была здесь и ждала, то она будет осмеяна и унижена в его глазах. Можно было бы написать записку, но тогда он может подумать, что она вообще не собиралась порвать с ним, а решение такое приняла здесь — из ревности…
Несколько раз она снимала и натягивала вновь перчатки. Она была уже совершенно расстроена, когда в прихожей щелкнул замок.
В дверях стоял улыбающийся, почти веселый Марьян.
— Ах, это ты! — воскликнул он. — Я терялся в догадках, кто это может быть, потому что помнил, как, выходя, выключил свет. Добрый вечер, Вандусь!.. Что случилось?..
Она стояла неподвижно и чувствовала, как бледнеет.
— В чем дело? — спросил он, удивленный.
Его глаза округлились.
— Ничего, ничего…
— И все-таки… Ты такая бледная! Может быть, дать тебе воды?
Она отрицательно покачала головой:
— Нет, спасибо. Со мной все хорошо…
Она лихорадочно искала достаточно правдоподобное объяснение этого несчастного вида и своего присутствия. Разрыв сейчас имел бы совершенно иной смысл, нее бы в себе что-то драматическое. Несмотря на это, встретил ее так сердечно… Что ему сказать? Что ему сказать?.. Что угодно, только бы скорее. Чем длиннее пауза, тем важнее должно быть то, что привело ее сюда. Если она сейчас же не придумает чего-нибудь, он решит, что случилась трагедия.
— Все у меня нормально… — заговорила она. — Я пришла… потому что… у меня большие неприятности… Щедронь умеет быть неделикатным, очень неделикатным… Мне нужен был ты… Это, я думаю, вполне естественно, что мне хотелось быть рядом с тобой… Только прошу тебя, не спрашивай ни о чем, не спрашивай… Уже все хорошо…
По выражению лица Дзевановского она сделала вывод, что объяснение было вполне достаточным. Какое счастье, что она вспомнила о муже! Марьян нахмурил брови и опустил голову.
— Я не буду спрашивать… — сказал он, — но это страшно, это невыносимо больно. Как он может, как он смеет! Это гнусно… Я догадывался, что он груб… Но чтобы издеваться над тобой…
— Давай уж не будем говорить об этом, — вздохнула она.
— Как хочешь, — прошептал он, — как пожелаешь…
Он взял ее руки и целовал их нежно и ласково. На коже ладоней она ощущала дрожь его губ. Он был потрясен. Значит, беспокоится о ней, значит, эта измена не так серьезна… Возможно, это что-то мимолетное?.. Он так взволнован… И в то же время в нем нет ничего мужского. Другой бы начал проклинать, придумывал бы способы защиты оскорбленной мужем любовницы, был бы разгневан, а его расстроила такая глупость. «Если бы Щедронь действительно издевался надо мной, — думала Ванда, — Марьян не сумел бы сделать ничего, чтобы освободить меня от грубияна. Он даже не умеет найти слова утешения».
— Любовь моя… — обнимал он ее, — ты слишком добра и снисходительна… Я просто не понимаю, как может человек быть вульгарным, грубым по отношению к тебе…
— Если бы только слова, — горько добавила Ванда.
Это вырвалось невольно. Просто подходило к ситуации, крещендо усиливало настроение. Она представила себе, что такой толстокожий Щедронь действительно мог ударить ее, даже бить и насиловать… Она ощущала себя в этот момент вполне заслуживающей сочувствия любовника, избитой и униженной. Она уже настолько вжилась в роль, что в глазах ее появились слезы под его взглядом, который, казалось, искал на ней синяки, она почти чувствовала боль во всем теле, изуродованном хамскими кулаками мужа.
Она совершенно точно отдавала себе отчет, что не ломает комедии перед Марьяном. Она действительно была такой, какой он видел ее. Она не умела иначе, сама не зная, вина ли это ее или заслуга ее интуиции, чувствительности и деликатности. Она не позировала, не притворялась, она становилась тем, что в ней видели. Вероятно, она обладала большими запасами душевных возможностей. Именно этим она и объясняла себе такую способность к переменам, а скорее, к приспособленчеству. В данном случае ложь была произнесена случайно, а остальное уже было не ложью, а реальностью, может быть несуществующей, но тем не менее правдивой.
Когда несколько лет назад Шавловский открыл в ней писательский талант и предназначение на роль общественного реформатора, она стала им и заняла одно из ведущих мест. Когда Щедронь увидел в ней архигосподского ребенка, тепличное экзотическое растение, она перестала интересоваться футболом и прыжками в высоту, перестала пользоваться студенческим жаргоном и начала смягчать звук «р». Когда с течением времени муж пришел к убеждению, что Ванда распущенная, за одну неделю она завела два романа и при этом чувствовала, что совершенно свободна. Позднее он открыл в ней эксгибиционизм, мазохизм, внутреннюю фальшь, высокомерие, лень, расовый тотемизм, аристократизм, которые она усваивала с одинаковой легкостью, как когда-то для влюбившегося в нее футболиста стала врожденной спортсменкой, а для того же Щедроня — коммунисткой. Дзевановский искал в ней женщину незаурядного ума, независимую от бытовых условий и деятельности, свободную от доктрин и внутреннего принуждения, он искал в ней отсутствие эмоций, холодный разум и восторг по отношению к Рильке и Марцелию Прусту. И, разумеется, он все это в ней нашел. О том, как глубоко все это вросло в нее, свидетельствовала постоянно усиливающаяся сложность, с которой она удерживалась на уровне своей публицистической деятельности. Сейчас он увидел в ней несчастную, подвергающуюся издевательствам жену, женщину, которая под угрозой, вероятно, наказаний вынуждена удовлетворять звериное желание нелюбимого человека, по каким-то таинственным причинам не имея возможности освободиться от него.
Как выразительно Ванда чувствовала это в себе, в поцелуях и ласках Марьяна! Она никогда не сидела у него на коленях, но сейчас это было так к месту. Кроме того, постоянно ее возбуждали его близость и желание. Дрожащими руками он снял с нее туфли и чулки. Как хорошо она знала этот ритм его волнующего дыхания и сжимающихся мышц!