Елена Арсеньева - Та, что поет в соловьином саду (Любовь Андреева-Дельмас - Александр Блок)
Он не чувствовал себя знаменитым, известным, почитаемым. Внезапная любовь словно бы превратила его в ничто. И это унижение приводило его в особый, утонченный, мучительный восторг.
Или то было унижение, которое паче гордости?
Спешащих пестрою толпою,
Ее зовущих за собою,
Один, как тень у серых стен
Ночной таверны Лиллас-Пастья,
Молчит и сумрачно глядит,
Не ждет, не требует участья,
Когда же бубен зазвучит
И глухо зазвенят запястья, —
Он вспоминает дни весны,
Он средь бушующих созвучий
Глядит на стан ее певучий
И видит творческие сны.
Он боялся ее, словно опасного, свирепого, затаившегося зверя. Боялся — а сам с терпением охотника, подстерегающего добычу, разузнал о ней все, что можно было разузнать.
Оказалось, Любовь Александровна, урожденная Тишинская, и впрямь была замужем за актером Андреевым из Мариинского оперного театра. А Дельмас — это сценический псевдоним, по фамилии матери, не польки и не еврейки, и даже не испанки, а француженки. Родом певица из Чернигова. Там отец ее Александр Амфианович был видным общественным деятелем, однако скончался, едва она окончила гимназию. Музыкой Люба увлеклась благодаря матери, бывшей ее первой учительницей пения и игры на фортепьяно. У всех в семье были хорошие голоса, но Любе все твердили, что такой талант, как у нее, грех в землю зарывать. Она и сама грезила о театре и после гимназии поступила в Петербургскую консерваторию, блестяще выдержав конкурс. Еще во время учебы спела партию Ольги в «Евгении Онегине», а потом ее пригласили в Киевскую оперу, и там она впервые спела Кармен. На дебюте едва не произошел скандал. Представитель местных клакеров (театральных вымогателей) потребовал с нее деньги за этот спектакль и за будущие, угрожая иначе освистать певицу и провалить спектакль. Дело было, увы, обычное: клакеры садились в первом ряду и… Однако молодая певица так возмутилась, что решила обратиться в полицию, чего до нее почему-то никто не делал. Дебют прошел блестяще!
Спустя несколько лет она вновь приехала в Петербург — спеть в Народном доме. Потом вместе с самим Шаляпиным участвовала в заграничном турне и исполняла партию Марины Мнишек в «Борисе Годунове». Тогда же познакомилась со своим будущим мужем, тоже певцом. Потом Любовь Дельмас пела в «Риголетто», «Пиковой даме», «Аиде», «Снегурочке», «Парсифале», «Царской невесте» и, наконец, в «Кармен» — это была ее любимая, ее лучшая партия. И вот лишь весной прошлого, 1913 года ее пригласили в Музыкальную драму — театр молодой, пытающийся сказать новое слово в искусстве.
«Новое слово в искусстве» интересовало Блока лишь постольку, поскольку было связано с его любовью. В смысле, с Любовью. В смысле, с Кармен. В отличие от других актрис, певших эту партию, она была одета подчеркнуто просто: в конце концов, Кармен — всего лишь работница с какой-то там табачной фабрики. И никто не требует от нее ни вкуса, ни благопристойности, именно поэтому певица была одета до нелепости ярко и вызывающе легко. Черный нагрудник передника лишь слегка прикрывал низкий, распутно-низкий вырез блузки, а уж насквозь просвечивающая юбка…
Это не женщина — влекущая колдунья.
В ней было что-то от распутных героинь Достоевского, которых он обожал, которые его возбуждали, как не могла возбудить никакая реальная женщина.
Нет, теперь эта женщина, кажется, появилась!
— Вы заметили, она не носит панталон! — долетел до него как-то раз задыхающийся, возмущенный дамский шепоток, и с этих пор ему чудилось, что он из своего третьего ряда видит сквозь легкие юбки родинки на ее бедрах.
— Между прочим, она любит петь голой, — сказал кто-то на другом спектакле, и первым движением было ринуться к этому человеку, отвесить пощечину, а потом… потом любопытство и вожделение связали его по рукам и ногам. Блок сидел, молчал, жадно слушал перешептывание двух каких-то мужчин. — Да-да, клянусь! — продолжал шептать первый. — Собирает гостей, выходит перед ними… правда, та часть комнаты затянута прозрачной тканью, но ведь все равно — все видно… У нее веснушки на теле и родинки на ягодицах…
Исступление дошло до предела. Значит, ему не почудились родинки на этих вожделенных бедрах?!
Об увлечении поэта уже прознали некоторые самые близкие друзья. Среди них нашлись общие знакомые с Дельмас. Предлагали познакомить его с «прынцессой гишпанской», как прозвал ее пародист Давыдов, — он отказывался. Однако после этого разговора намекнул одному из приятелей, что согласен. Нет, хватит ждать, что она вдруг бросит ему цветок, словно Кармен, и он, будто Хозе, поймает его! Ждать больше невозможно. Надо действовать.
Между тем Любовь Александровна и сама заметила в толпе поклонников еще и этого — молчаливого, ни на кого не похожего. Уже знала, кто он, и никак не могла понять, отчего же поэт таится. Хочет пробудить в ней интерес? Пробудил, и еще какой! Возбудить ее хочет своим отстраненным поклонением? Возбудил, да еще как!
Наконец актриса Веригина, добрая знакомая Блока, пообещала ему, что после окончания оперы проведет его в гримерную Любови Александровны и наконец-то познакомит их.
Поэт в волнении и священном ужасе «ломал пальцы» весь спектакль, а потом… сбежал из театра. Однако оставил у швейцара артистического подъезда не только традиционную червонную розу, но и свой номер телефона, попросив передать его госпоже Дельмас.
Весь вечер Блок метался по квартире, смотрел на молчавший телефон, ждал звонка, терзался: почему не звонит? Ей не передали номера? Не хочет звонить? Вернулась домой и легла спать?
В моей черной и дикой судьбе.
О, Кармен, мне печально и дивно,
Что приснился мне сон о тебе.
Вешний трепет, и лепет, и шелест,
Непробудные, дикие сны,
И твоя одичалая прелесть —
Как гитара, как бубен весны!
И проходишь ты в думах и грезах,
Как царица блаженных времен,
С головой, утопающей в розах,
Погруженная в сказочный сон.
Спишь, змеею склубясь прихотливой,
Спишь в дурмане и видишь во сне
Даль морскую, и берег счастливый,
И мечту, недоступную мне.
Видишь день беззакатный и жгучий
И любимый, родимый свой край,
Синий, синий, певучий, певучий,
Неподвижно-блаженный, как рай.
В том раю тишина бездыханна,
Только в куще сплетенных ветвей
Дивный голос твой, низкий и странный,
Славит бурю цыганских страстей.
Во втором часу ночи мертвый телефон ожил.