Сидони-Габриель Колетт - Клодина в школе
Поехали! Сверкающему ключу округлой формы, который рука двадцать раз на дню шлифует и проворачивает в замке, противопоставим ключ старый, никому не нужный, изъеденный красноватой ржавчиной. Потом сравним истинного трудягу, который бодро работает от зари до зари, чьи твёрдые мускулы… и так далее и тому подобное… с бездельником, томно разлёгшимся на мягкой тахте, перед которым на роскошном столе и ля-ля-тополя… сменяются экзотические блюда… и ля-ля-тополя… и который тщетно пытается возбудить свой аппетит, ля-ля-тополя… Халтура много времени не занимает!
Получается, нет ничего хорошего в том, чтобы, развалясь, сидеть-посиживать в кресле. Получается, что рабочие, вкалывающие всю жизнь, не умирают молодыми и истощёнными. Но об этом ни слова. В «экзаменационной программе» всё не так, как в жизни.
Люс никак не сообразит, что бы такое написать, и тихонько просит подкинуть мыслишку-другую. Я великодушно даю ей свой опус – всё равно много она у меня не позаимствует.
Четыре часа. Все уходят. Пансионерки поднимаются перекусить, мать мадемуазель Сержан приготовила им полдник. Проверив по отражению в стекле, как сидит на мне шляпка, я отправляюсь домой вместе с Анаис и Мари Белом.
По дороге мы перемываем косточки Бланшо. Этот старикашка меня раздражает: дай ему волю, он бы вырядил нас в мешковину и заставил ходить с зализанными волосами.
– По-моему, он остался не совсем доволен вторым классом, – замечает Мари Белом, – хорошо, что ты задобрила его музыкой!
– Да, – говорит Анаис, – мадемуазель Лантене занимается со своим классом несколько… спустя рукава.
– Ну ты скажешь! Разве может она поспеть и там и сям! Кстати, директриса прямо на привязь её посадила, даже одевает её и умывает.
– Шутишь! – в один голос восклицают Анаис и Мари.
– Ни капельки! Загляните сами в спальню и комнаты учительниц – нет ничего проще, достаточно вместе с пансионерками вызваться таскать наверх воду – и пощупайте тазик Эме. Сухо! Там одна пыль.
– Ну знаете, это уже слишком! – заявляет Мари Белом.
Дылда Анаис ничего не говорит и, погрузившись в размышления, уходит. Не сомневаюсь, что она во всех подробностях перескажет эту историю парню, с которым крутит амуры на этой неделе. О её проказах я знаю очень мало: стоит начать расспросы, как она с лукавым видом смолкает. В школе мне скучно – симптом неприятный и совсем недавний. И я никого не люблю (может, в этом всё дело). На меня напала такая непроходимая лень, что я неукоснительно выполняю все задания; я равнодушно наблюдаю, как наши учительницы ластятся, лижутся, ссорятся, чтобы потом с ещё большим пылом предаться любви. Теперь они не сдерживают себя ни в жестах, ни в словах, так что даже Рабастан при всей своей самоуверенности теряется, глядя на их любовные игрища, и только что-то бормочет себе под нос. В таких случаях глаза Эме вспыхивают злобной радостью, как у шкодливой кошки, а мадемуазель Сержан наслаждается весельем подруги. Честное слово, диву даёшься! Малышка совсем заважничала: ведь стоит ей не так посмотреть, нахмурить бархатные брови, как директриса тут же меняется в лице.
Люс внимательно следит за столь нежной дружбой – всё высматривает, вынюхивает, берёт на заметку. Она открывает для себя так много нового, что теперь пользуется любым удобным случаем, дабы остаться со мной наедине – и ну ластиться! При этом она щурит зелёные глаза и приоткрывает губки. Однако эта малявка меня не прельщает. Почему бы ей не обратиться к дылде Анаис, которая тоже интересуется любовными играми наших двух голубок, окончательно забросивших преподавательскую деятельность? Анаис не устаёт всему этому поражаться, обнаруживая такое простодушие, что впору руками развести.
Сегодня утром в сарае, где мы ставим лейки, Люс полезла целоваться, и мне пришлось её порядком поколотить. Она не кричала и так плакала, что я в конце концов принялась её утешать. Поглаживая её по голове, я сказала:
– Дурочка, вот поступишь в педагогическое училище, там будет на кого излить переполняющую тебя нежность.
– Да, но тебя-то там не будет!
– Конечно, не будет. Но ты не проучишься там и двух дней, как третьекурсницы из-за тебя перегрызутся, зверюшка противная!
Благодарно на меня поглядывая, она с радостью даёт себя отчитать.
Может, мне так скучно из-за того, что мы переехали из старого здания? А в новом нет ни укромных пыльных закоулков, ни запутанных коридоров – идёшь, бывало, и не знаешь, куда тебя занесло: то ли ты на учительской половине, то ли «у себя», а то вдруг влетишь нечаянно в комнату младшего учителя, и приходится извиняться и уносить ноги.
Может, я старею? Может, это всей тяжестью навалились на меня мои шестнадцать лет? Право, что за глупости!
А может, это весна? Такая непозволительно красивая да погожая! По четвергам и воскресеньям я отправляюсь к своей сводной сестрёнке Клер: она вконец запуталась в своих отношениях с секретарём муниципалитета и попала в дурацкое положение. Тот никак не желает на ней жениться. Поговаривают, что бремя семейных обязанностей ему не по силам – якобы ещё в коллеже он подвергся операции из-за необычной болезни, поражающей орган, о котором не принято упоминать вслух, и потому, по-прежнему испытывая влечение к женщинам, он не может «удовлетворить свои желания». Я это не совсем понимаю, вернее, совсем не понимаю, но с жаром пересказываю Клер всё, что мне удалось разузнать. Она поднимает к небу простодушные глаза, трясёт головой и восторженно твердит своё: «Ну и что! Ну и что! Зато он такой красивый, у него такие изящные усики, и потом, я достаточно счастлива от одних его слов. Он целует меня в шею, говорит о поэзии, о заходе солнца. Чего мне ещё желать?» Действительно, если ей этого довольно…
Когда мне надоедает её болтовня, я говорю, что пора прощаться – папа ждёт. На самом деле я и не думаю возвращаться домой. Я остаюсь в лесу, ищу местечко получше и ложусь на траву. Полчища букашек снуют по земле у меня под носом (порой они ведут себя безобразно, но они такие крошечные!); как славно пахнут свежие, нагретые солнцем лесные травы… Ах, ненаглядные мои леса!
В школу я опаздываю (я с трудом заснула, мысли закружились у меня в голове, как только я погасила лампу) и застаю директрису за столом – она сидит важная, хмурая. У девчонок тоже вид постный, натянутый, чопорный. Что бы это значило? Дылда Анаис, опустив голову на стол, так силится разрыдаться, что от напряжения у неё синеют уши. Никак позабавимся! Я проскальзываю на своё место рядом с Люс, и та шепчет: «Дорогая, в парте у одного мальчишки обнаружили письма Анаис – их только что принесли директрисе, чтобы она прочитала».
Она их действительно читает, но про себя. Вот незадача! Я бы пожертвовала тремя годами жизни Рабастана (Антонена), лишь бы просмотреть эту переписку. Как бы надоумить рыжую директрису прочесть вслух два-три особо интересных отрывка? Увы! Увы! Мадемуазель Сержан окончила чтение. Не говоря ни слова распластавшейся на парте Анаис, она торжественно поднимается, размеренным шагом идёт к печке (печка рядом со мной), суёт туда сложенные вчетверо листки, чиркает спичкой, поджигает и закрывает заслонку. Выпрямившись, она обращается к виновнице скандала: