Барбара Картленд - Встречи и разлуки
Милый добрый Альфред! Где-то он теперь? Год назад мама писала, что он уехал в Америку, но правда ли это или она просто хотела себя выгородить, я не знаю.
Когда произошел разрыв, меня с ними не было (я уже жила в монастыре). Все началось из-за того, что мама сломала ногу. Бедняжка утрачивала постепенно свою природную гибкость и не могла уже исполнять некоторые номера, например, долго висеть вниз головой на трапеции. Ей делалось дурно, и однажды она упала.
Разумеется, Альфреду пришлось найти другую исполнительницу на ее место; несмотря на все мамины протесты, он выбрал актрису помоложе.
Мама сразу же заподозрила неладное и оказалась права, потому что не прошло и месяца, как Альфред уже плясал под дудку этой новенькой, и мама осталась ни при чем.
Начались гастроли. Возить ее с собой со сломанной ногой было им не по средствам. О том, чтобы прервать выступления, не могло быть и речи. Поэтому маму просто оставили одну.
Когда ей стало получше, она навестила меня в монастыре — один из тех редких случаев за все время, которое я там провела.
Странно было видеть маму, всегда такую энергичную, неуклюже передвигающейся на костылях. Нога заживала, но по-прежнему оставалась неподвижной, и без костылей она обходиться не могла.
Мама принарядилась, старалась быть веселой, но по ее лицу, как только она появилась, я сразу поняла, что что-то случилось.
«В чем дело, мама?» — спросила я.
Тогда она рассказала, что Альфред сбежал с какой-то «особой». А потом написала мне, что он уехал в Америку — «и скатертью дорога!».
Впрочем, я бы не удивилась, если бы узнала, что он соврал, лишь бы от нее отделаться: мама была вполне способна начать его преследовать и устраивать сцены.
Меня не было там, когда с мамой произошло несчастье. И я рада, что не видела этого. Мне всегда становилось просто физически дурно при мысли, что она может упасть, особенно когда она хихикала и махала рукой публике, вместо того чтобы сосредоточиться и считать, как учил ее Альфред.
Но еще до того, как все это случилось, моя жизнь в корне изменилась.
После войны началась вся эта шумиха вокруг образования, и в каждом городе, который мы посещали, нас одолевали инспекторы; их интересовало, хожу ли я в школу и как вообще меня воспитывают.
Я старалась держаться от них подальше, но иногда мне приходилось походить в школу день-другой, пока мы не переезжали куда-нибудь в новое место.
Читала я с трудом, но проворно складывала шиллинги и пенсы и могла пропеть сколько угодно комических куплетов. Из тех, что я слушала с эстрады из вечера в вечер, у меня составился целый репертуар.
Как-то мы обосновались на пару недель в одном из городов на северо-востоке Англии, и целых три дня мне удавалось избегать школы. В пятницу вечером, когда все мы были на сцене, снимая и разбирая трапецию, так как «Алые ласточки» были последним номером программы, вдруг появился инспектор и поднял ужасный скандал.
Он отчитал маму за то, что я сильно отстала от школьной программы, и сказал, что он добьется постановления суда, предписывающего мне постоянно проживать в одном месте и получать регулярное образование.
Мама набросилась на него, как дикая кошка.
«Вы не можете отнять ребенка у матери. Хотела бы я знать, что это за закон такой?»
Инспектор начал терять терпение. Вся труппа столпилась вокруг, высказывая свои мнения на этот счет, а я заплакала. К тому времени я уже убедилась, что слезы — самое эффективное средство, когда речь заходила о моем образовании.
Инспектор все больше выходил из себя, и тут Альфред начал его задирать. Он был все еще в своем алом трико и в куртке, которую всегда надевал по окончании номера. Он расстегнул и медленно снял куртку, подстрекаемый мамой и еще двумя девушками.
Один из мужчин сказал:
«Не дури, Альфред, а то еще попадешь в беду; закон на его стороне».
Как раз в этот момент появился директор труппы с какой-то дамой и, естественно, спросил, из-за чего шум.
Все в один голос принялись объяснять. Драматизм ситуации доставлял мне живейший интерес. Обхватив маму за талию, я прорыдала: «Я не хочу оставлять маму и ходить в школу, я не хочу оставлять маму!»
Дама, вошедшая с директором, была уже очень немолода, наверно лет пятидесяти или шестидесяти. Она была хорошо и со вкусом одета, в темных соболях и с ниткой крупного жемчуга на шее.
Впоследствии я узнала, что ее звали миссис Фишер-Симмондс. Она была широко известна своей благотворительностью и часто с этой целью устраивала спектакли, уговаривая владельцев театров предоставлять помещение, а актеров — принимать участие в спектаклях.
Уяснив смысл происходящего, она протянула руку:
— Подойди ко мне, девочка.
Я приблизилась, широко раскрыв глаза, с любопытством ожидая, что будет дальше.
В то время мне уже шел двенадцатый год, но я выглядела немного младше и была миловидной девочкой с массой белокурых кудряшек, большими серыми глазами и маленьким вздернутым носиком, который с тех пор очень мало увеличился в размерах.
Я была не только очень мала для своего возраста, но худа и бледна из-за нерегулярного питания, плохой пищи, полного отсутствия нормального режима и недостаточного пребывания на свежем воздухе.
Миссис Фишер-Симмондс коснулась пальцами моей щеки.
— Девочка выглядит истощенной, — сказала она.
— Мы даем Линде самое лучшее, что можем себе позволить, — с негодованием вмешалась мама, — если вы считаете, что устрицы и шампанское ей полезнее, поговорите с директором!
Не обратив никакого внимания на мамины вызывающие слова, дама поговорила со мной несколько минут, задавая вопросы, казавшиеся мне не имеющими никакого отношения к делу.
Я насторожилась, боясь обнаружить свое невежество, и отвечала коротко, без особой любезности.
Прислушиваясь к нашему разговору, все окружающие замолчали, словно ожидая вынесения приговора. Миссис Фишер-Симмондс торжественно объявила:
— Я решила сама заняться образованием этого ребенка; я отправлю девочку в пансион при монастыре, которому регулярно помогаю деньгами. Там за ней должным образом присмотрят. Приведите ее ко мне домой завтра в три часа, и я все устрою.
Сначала все слишком удивились, чтобы что-нибудь сказать. Затем инспектор пробормотал, что в таком случае дело можно считать улаженным, а я ударилась в слезы, на этот раз совершенно искренние.
Мне совсем не хотелось учиться по-настоящему и уж в любом случае не в монастыре; я не знала, что это такое, но представляла нечто вроде тюрьмы. Я тут же вообразила себя в длинном черном одеянии и начала уже было бурно протестовать, но мама схватила меня и так встряхнула, что я затихла.