Алина Знаменская - Рябиновый мед. Августина
К Маше еще не совсем вернулся слух, когда она вдруг поняла: милиционеры, обнажив оружие, бегут к лесу! Как раз туда, где находятся сейчас Сережа и Владик!
Страх за детей мгновенно встряхнул ее.
Она рванула следом. Ей казалось, что ноги стали ватными, не слушаются — она не могла догнать милиционеров, убегающих от гнева разъяренной толпы.
Вдруг вся эта толпа, по-своему истолковав Машин порыв, рванула следом. Один из мужиков выхватил из стоящей неподалеку телеги оглоблю и понесся впереди других.
— Там дети! — кричала она, но ее не слышали.
Звуки выстрелов, крики баб и мат разозленных мужиков стояли в ушах. Она бежала среди других, понимала, что должна как-то остановить эту разъяренную массу, но не могла. Нужно хотя бы вырваться вперед. У баб, бежавших вровень с Машей, был вид самый безумный. Решимость и отчаяние загнанных в угол людей читались в их лицах.
Русская деревня, столь неподъемная на бунт и самозащиту, имеет способность в самый неожиданный момент загореться, как стог изрядно просушенного сена от тлеющего окурка. Задавленная продналогами, продразверстками, раскулачиванием и коллективизацией, измученная и вроде бы покорившаяся, она вдруг не пожелала стерпеть «малость» — посягнули на ее веру, подняли руку на всеми любимого батюшку!
Такой реакции мужиков никто ожидать не мог, а меньше всего — правоохранительные органы, что драпали сейчас к березовой роще.
Милиционер оглядывался и что-то кричал с перекошенным лицом. Маше казалось, что кричат лично ей, но она не разобрала слов.
— Дети… — пересохшими губами объясняла она.
— Стоять! Стреляю! — орал милиционер, хотя его товарищ, похоже, уже выпустил поверх голов всю обойму.
Услышала, но не остановилась, ведь она только хочет защитить ничего не подозревающих, спящих в траве детей. И только когда ее что-то с неимоверной силой ударило в грудь, она покачнулась, упала на колени и еще, не поняв всего, успела произнести первую строчку привычной молитвы: «Царица моя преблагая, защитница сирым и странным…»
Никто не объяснил толком, что произошло. Августина пыталась добиться объяснений в районной милиции, но тщетно. На все свои вопросы она получала однозначное сухое «несчастный случай». А потом муж, Павел Юрьевич, сказал:
— Не ходи и не спрашивай. Дело это политическое. Там работает комиссия НКВД.
— Тем более.
— Что — тем более? — остолбенел Павел Юрьевич. — Ты в своем уме?
Августина молчала.
— Подругу не вернешь, а нам еще сына поднимать!
— Она мне больше чем подруга.
— Ну да. Она сестра твоего первого мужа, ну и что?
«Как ты не понимаешь, — хотела сказать Августина, но не смогла говорить — слова застревали в горле. — Как ты не понимаешь, она — свет, на который я шла. Рядом с ней становилось тепло и ясно и хотелось вычистить внутри себя, в душе, чтобы сияло. И как так могло получиться, что в чужом селе, в толпе незнакомых людей случайная пуля нашла именно ее, Машу?!»
Но этих слов она не сказала, потому что видела — они Павлу не нужны. Он хочет скорее забыть эту историю, будто и не было. Непростой человек — Павел. Год прошел после пожара в Буженинове, события те отошли в прошлое. Проработав год простым учителем, Павел получил должность директора школы. Вроде бы все устроилось. Иногда, в хорошем настроении, он делится с ней школьными событиями, даже советуется о чем-то. В такие минуты и она рассказывает ему о воспитанниках, о детдомовских новостях. А бывает, вот как теперь, замолчит, насупится, ходит по дому чужаком. Может неделю молчать, она теряется в догадках — что сделала не так? Вот и в этот раз сказал, как отрезал. Тема была закрыта.
В суете похорон она не успела осмыслить и осознать истинную величину новой потери для себя. И только на девятый день после трагедии к ней пришло вдруг ясное сознание: одна. Она осталась одна в этом жестоком неустойчивом мире. И теперь некому излить душу, не с кем побыть собой и, как в детстве, поговорить о Боге, о снах и о небесных знаках. Она потеряла свое зеркало. Вместе с Машей ушла часть ее самой. Безвозвратно.
Это осознание на нее обрушилось в тот день, когда пропал Сережа. За суетой поминального, девятого, дня как-то все забыли о нем. Сначала он был на виду, вместе со всеми ходил на кладбище, положил на могилку матери собранные утром последние полевые цветы — ромашки и васильки.
А вечером хватились — Сережи нигде нет. Не видел его Владик, рыбачивший на Уче, не видели и соседские ребятишки. Побежали в дом на Троицкой — нет. К школе, к пожарной каланче, на Вал — мальчика никто не видел. Пошли на кладбище. Павел Юрьевич плохо скрывал раздражение. Августина видела, как тяжело ему шагать на костыле, предложила остаться. Они бы с Владиком и одни сбегали. Но он только молча отдувался и шел, оставляя за собой в пыли двоякий след: от сапога — крупный и нетвердый и от протеза — круглый и глубокий. Солнце уже катилось к закату, завершало свой круг позади Заучья.
Нужно было успеть до темноты найти мальчика. Опередив мужа, Августина подбежала к семейной ограде Вознесенских. Сережи здесь не было.
Она опустилась на землю, бессильно прислонила голову к свежему дубовому кресту. «Маша, Маша, что ты наделала? На кого оставила нас одних — меня, Сережу, отца Сергия, Митю? Что я скажу им, когда вернутся? Как я буду жить без тебя?»
От бессилия она готова была завыть, как деревенская плакальщица на похоронах.
Скрипнула дверь. На крыльце поповского дома замаячила женская фигура.
— В церкви посмотрите, — сказала Арина, выливая помои к забору. — Или уж теперь Божий храм-то стороной обходите?
Августина поднялась, взглянула на подошедшего мужа.
— Вряд ли, — неопределенно ответил он на ее немой вопрос.
Кругом обошли церковь, она оказалась не заперта. Внутри, в глубине, горели свечи. Сережа сидел на полу, обхватив руками колени, и, как показалось Августине, с кем-то разговаривал. Павел Юрьевич пожал плечами и вышел на воздух.
Она подошла к мальчику, обняла за плечи:
— Пойдем, Сережа. Уже поздно.
Мальчик с удивлением взглянул на нее, не сразу поняв, чего от него хотят. Но потом молча поднялся и послушно побрел за ней.
Уложив детей, Августина возилась на кухне. Она делала свои ежевечерние дела — убирала перемытую посуду, разливала по кружкам вчерашнее молоко и бросала в каждую по кусочку ржаного хлеба для закваски. Так всегда в доме Сычевых готовил простоквашу ее отец.
Затем вышла в спальню, сняла подушки с большой кровати, взбила их, положила в изголовье, поверх тугой крахмальной простыни ровно пол ожила одеяло, отогнула уголок. Это был ее неизменный ритуал, не нарушаемый ни при каких обстоятельствах. Неизменность бытовых привычек давала ей жизненную устойчивость.