Якоб Ланг - Наложница фараона
Он немного отодвинулся на своем стуле — половицы старые скрипнули — от стола с этой простой оловянной посудой; взял в руки лютню, лежавшую на краю стола, он принес ее с собой; заиграл и запел.
Сейчас у него был такой прелестный голос, мягкий, звонкий и сильный. Голос этот выражал красивую чувственность, и способность безоглядно возвышать воображением предмет своей любви, и способность страдать…
Он сыграл медленный танец. После заиграл и запел итальянскую песню «О, Пречистая!..» Один заезжий итальянский лютнист принес эту песню в город, Андреас ее выучил, и Сафия тоже знала эту песню и знала, о чем эта песня… Хотелось говорить о своей любви к нему, но не своей матери и не его матери, а другой, все понимающей. Но эту другую она все равно любила сейчас, как его мать; не как христианскую Богоматерь, а как его мать, — маленькую, как изюминка, и с косичкой светлой серебряной, подколотой на затылке… Прежде Сафия знала, что люди другие, не такие, как она, Сафия, и потому она никогда не будет счастлива их счастьем; но у нее не было зависти… Она тоже запела. Голос у нее сделался нежный и легко лился. Она чувствовала себя худенькой и легкой, девочкой; и ведь и вправду она была девочка, ничего не знала… Сейчас ей верилось, что она будет счастлива так, как она не должна была быть счастлива… он рядом с ней, он останется рядом с ней… она будет смотреть, как он ест и пьет, она покажет ему свою работу, они лягут рядом… Она замолчала. Его смутил ее взгляд. Он положил лютню снова на стол. Лицо его приняло мягкое выражение осмысленной жалости. Он поднялся, подошел к ней и наклонился к ней, приложив свои ладони к ее плечам сзади. Плечи у нее были покатые и худые. Он стоял за ее стулом и наклонив свое лицо над ее лицом, целовал ее. Губы у него были теплые и было сладко…
Она встала и быстро отошла к стене.
— Скоро… — прошептала она и как будто задыхалась.
Он снова сел на стул и сидел задумчиво, как-то приопустив плечи.
— Твой отец мог бы рассердиться, — задумчиво произнес он. — Мы пели о Богоматери…
— Мой отец никогда бы не рассердился, — с горячностью возразила она. — Он любит, когда поют…
И тотчас она вспомнила, как подошла с отцом к синагоге; но почему-то под открытым небом, и там был плющ и зеленые деревья. От них тянуло водяной влажной вечерней свежестью; наверное, их кто-то полил недавно. Она увидела дощатый настил. Было по-летнему тепло. Горели свечи. Мужчины в длинной одежде и высоких шапках пели. Она подняла голову и увидела бледное высокое глубокое голубое небо и много маленьких бледных звезд. Звезды как будто чуть-чуть дрожали, кололись бледными маленькими лучами-иголками. Отец повел ее дальше. Потом взял на руки и понес. Он шел по улице. Она видела еще открытые дворы и в них дощатые настилы с горящими свечами и поющими людьми. Все это были синагоги и ей казалось, что их много. Все темнее и темнее становилось и стало совсем темно и небо стало совсем темное, и только от синагог шел свет… Отец останавливался и слушал, как поют. У него делалось веселое сосредоточенное лицо. Глаза веселые. Большой рот приоткрылся. На миг отец всем телом подавался вперед… Но она не была уверена в достоверности, в правильности этого воспоминания. Что это было? Прошлое или будущее, или такой сон, или все вместе… Она еще вспомнила, как отец вел ее, маленькую, за руку. Они шли по какой-то большой длинной дороге за городом. Плющ вился густо и зелено по какой-то высокой каменной ограде. Отец приподнял ее на руки и указал ей на яблоки в зелени плюща. Она уже знала, что так не бывает, не должно быть. Но она не спросила, почему все же так… Отец засмеялся и сказал ей, что там, за оградой, яблоня протянула свои ветки, потому и кажется, будто это плющ плодоносит яблоками…
Однажды отец танцевал вместе с другими мужчинами на какой-то свадьбе… Да, это свадьба была… Сафия была маленькая девочка, и мать была жива, стояла с другими женщинами, белый шелковый платок, затканный тонкими красными листьями, был у нее на голове. Но Сафия тогда не стояла совсем рядом с матерью, а чуть поодаль… Мать умерла уже очень-очень давно, и сейчас она не могла вспомнить лицо матери. Но она вспомнила, что когда матери уже не было, маленькая девочка лежала в постели, и на стене, прямо перед ее глазами, была ковровая дорожка. На желтом пушистом — узор — очертания — круги, квадраты, неровные полукружья — контуры… Она лежала и представляла себе, что это дворец с комнатами и залами… и будто она бродит по комнатам и залам… убранство себе представляла смутно… а стены в залах высокие, расписанные цветочными, светлыми и просторными узорами…
Сейчас она подумала, что надо рассказать об этом Андреасу. Но ведь еще только начинается; она ему расскажет, когда будут лежать рядом; будет гладить его плечо и рассказывать… без одежды под одеялом и не будет стыдно…
Андреас был задумчивый; сидел, молчал.
Она позвала его в свою комнату и постелила там на ковре мягкую пуховую постель с белыми чистыми полотняными простынями…
* * *Утром, когда они оделись, она сказала, что хочет подарить ему игрушку, того самого петуха деревянного.
— Ведь это ваш знак. И вам кажется, будто у вас уже была в детстве такая игрушка. Это как будто был подарок мне от вас. И я вам его возвращаю. Возьмите, прошу вас.
Андреас поблагодарил мягко, взял игрушку и спрятал за пазуху.
Она посмотрела на него и спросила нежно и доверчиво, как маленькая девочка:
— Вы пойдете к тому человеку в этой одежде?
И он отвечал ласково, как должен отвечать мужчина, который знает о жизни больше, чем женщина, но не гордится, не кичится этим знанием:
— Нет, я пойду в своей обычной одежде.
Они пошли в маленький внутренний дворик, в котором росло одно дерево. Когда жива была мать Сафии, во дворике был огород; но Сафия даже и не помнила этого, так давно это было. Сафия и ее отец огородом не занимались, и давно уже ничего не росло во дворике, только одно дерево.
Андреас был в своей белой одежде, она — в красном свадебном платье своей матери.
Он снова целовал ее. На ветках дерева уже не было листьев. Было холодно и ветки даже немного заледенели.
Так хорошо было; но она чувствовала себя такой беззащитной, и боялась, что он больше не захочет целовать ее.
— Вы не будете обижать меня? — спросила она.
— Я вас обижаю? — снова спросил он, как прежде спрашивал.
— Нет…
— Мне так жаль вас, мне очень жаль вас, — говорил он с такой необыкновенной мягкостью. — Я никогда не обижу вас…
Она знала, куда, к кому он пойдет на следующий день. В лице его были такие мягкость и доброта, что ей больно было и едва сдерживала слезы. Но его доброта не была беззащитна, потому что как бы его не мучили, какое бы дурное в людях ни показывалось ему, он все равно остался бы добрым, не разочаровался бы в людях.