Артур Янов - Первичный крик
нее, не отрываясь. Потом я стал расти. Этот рост был очень похож на то, как растут цветы в мультиках Уолта Диснея. Видно, как распускаются лепестки в замедленной съемке. Другими словами, я увидел, как превратился в высокого, долговязого подростка. Я упер правую руку в бок и принялся дерзить матери. Это продолжалось около минуты. Потом я занялся ее сиськами. Я не стал их сосать, я просто терся об них лицом, по большей части глазами, терся обо все их части. Это было поразительно. Янов велел мне спросить у парня, чем он занимается. Я спросил, но он ничего мне не ответил. «Что ты делаешь?» Этот вопрос был задан тоном человека, который не верит своим глазам. Нет, вы только представьте себе мальчишку, который глазами трется об сиськи. Он ничего не отвечал, продолжая заниматься этим делом, Я заговорил о другом, но продолжал краем глаза следить затем, что происходит, затем, что делал мальчишка. Другими словами, «практически» он «существовал» в углу комнаты, делая то, что он делал. Но мне, правда, казалось, что он очень далеко, и мне приходилось прищуривать мои и без того закрытые глаза, чтобы хорошенько рассмотреть, чем он там занимается. (Естественно, все это происходило только перед моим мысленным взором.) Потом парень «съежился», снова став маленьким пятилетним мальчиком. Он сидел, по–турецки скрестив ноги, согнувшись и закрыв лицо руками. Из глаз его ручьями, реками текли слезы. Он выплакивал, буквально, реки и годы слез.
В этот момент я рассказал Янову о том, что происходило в моей жизни сотни и сотни раз. Когда я засыпал, то перед моим мысленным взором появлялись какие‑то бессмысленные слова, и своим внутренним голосом я мог их прочесть. Но так как они были неразборчивы, непонятны, и их было трудно произнести, то они так и остались невыговоренными. Однажды я пытался даже написать об этом, о том, как это было приятно, в своем «Лысом грязном забияке». Слова представляли собой беспорядочное нагромождение согласных. Янов предложил мне сказать, какие слова я видел. Я сказал ему, что слова были написаны за каким‑то экраном или занавесом, похожим на театральный занавес. Он велел мне раздвинуть занавес и прочесть то, что я увижу. Я помню, что сделал это, испытывая страх. Мне
было трудно выполнить его требование. Наконец, я увидел пару «слов» и попытался их прочесть. Потом я увидел какое‑то объявление, висевшее, как плакат над согбенной фигуркой сидящего мальчика. Это было похоже на старинные театральные объявления, которые сидевшая за сценой женщина проецировала на экран. В надписях объяснялось содержание сцены, происходившей на подмостках. Над мальчиком было написано: «Я н- ничего н–не ув–вижу… М–мне ничего не свет–тит». Другими словами, этобыл тот ответ, которого я добивался, когда спрашивал его о том, что с ним, почему он так горько плачет. И почему проливает так много слез. «М–мне нич–чего н–не светит» — все, что он мог заикаясь и плача мне ответить. Заикаться и отвечать. Заикаться и говорить. Заикаться и плакать. Заикаться и плакать.
Во время переживания этой сцены я понимал, что нахожусь «в состоянии повышенной способности к воображению и переживанию». Этим я хочу сказать, что я знал, что нахожусь в кабинете Янова, и то, что я видел и слышал, происходило исключительно в воображаемом театре за сомкнутыми веками моих глаз. Я переживал весьма символичную пьесу, в сценарии которого я увяз довольно глубоко. Прошло еше какое‑то время, в течение которого я продолжал мое описание — мальчик, из глаз которого текут потоки слез. В этом месте я тоже начал плакать. Потом Янов спросил: «Что еще ты видишь?» И это было самое замечательное. Я увидел свою старую Найтингейл- стрит, заполненную народом. Я видел людей так, словно камера снимала их снизу, показывая только выше пояса. Итак, я как будто видел кино —люди шли шеренгами по двенадцать человек. Шеренги эти шли и шли, не кончаясь. Все молчали, лица людей бесстрастны и неподвижны, в глазах усталость и сосредоточенность. Этим людям нет никакого дела друг до друга. Теперь я понял, почему этот мальчонка ничего не получил, и почему ему ничего не светило. Конечно, он говорил о любви — это мне подсказывало чувство. Ему не светила любовь, потому что никто — ни мать, ни отец, не располагали временем для любви. Все люди (весь мир) шли один за другим, не обращая друг на друга ни малейшего внимания; мир был скор и занят, и у мальчика не было никакой надежды, никаких шансов полу
чить от него хоть что‑то. Янов велел мне рассказать все, чтобы успокоить его. Я протянул вперед правую руку и потрепал его по плечу, похлопал по спине, потом погладил по голове и сказал ему одну простую вещь: ты не получил любви, и не пытайся понять, почему это случилось — ты не получил ее и все, в этом весь ответ. Теперь попробуй сам сделать из своей жизни что–ни- будь стоящее. Ты любишь девушку, и живи с ней в любви. Я продолжал говорить еще что‑то в том же духе. В течение одной — двух минут я говорил Янову еще что‑то. Потом мальчик вдруг поднялся и набросился на меня. Мальчик действительно побежал ко мне. Мне казалось, что он бежит сквозь годы, сквозь время. Я впал в панику — сам не знаю, почему — я начал дико кричать. «Не подходи ко мне, убирайся, убирайся!» Я начал махать кулаками, пинаться, чтобы не подпускать его к себе. Но он все же подбежал, и я слышал, как Янов говорил мне: «Брось сопротивляться, брось сопротивляться!» Я продолжал твердить, нет и нет, я был в полном смятении — мальчишка шел на меня. Он залез на меня, проник в меня, а потом вдруг исчез. Я удивленно открыл глаза: «Где он? Он пропал». Янов велел мне поискать его. Я поискал. Я осмотрел весь кабинет. Я сказал Янову, где я в последний раз его видел. Янов сказал, что мальчик во мне. Я и сам нутром это чувствовал, но мне не хотелось в это верить. Я закрыл глаза и попытался снова вызвать прежнюю картину, снова увидеть мальчика. Я очень старался это сделать, но, конечно, не смог. Я знал, где мальчик и кто он был на самом деле. Я расплакался, и это были очищающие слезы.
Вся моя жизнь стала развертываться перед моими глазами, быть может, очень символически, но это, без сомнения, была моя жизнь, в этом не могло быть никакой ошибки. Я лежал на кушетке, совершенно опустошенный, но при этом все же испытывал какую‑то радость. Я чувствовал себя очищенным и счастливым. Я принял все, что со мной произошло — мне пришлось это сделать — и это было реально. Я думаю, что та первичная сцена была шагом на пути, который мне предстояло пройти до конца с помощью других первичных сцен. Это было мучительно, но я был на верном пути. Для меня все закончилось последующим чувством успокоения, расслабления и просветления. Словно я освободился от какой‑то неимоверной тя
жести, страшного груза, и теперь мне стало немного легче, я стал свободнее.
Однако сегодня я испытывал грызущие сомнения по поводу тех вещей, с которыми я сегодня не столкнулся, но которые крепко зацепили меня в среду и в четверг. Я говорю о теме гомосексуальных страхов и тому подобного. Думаю, что я просто уклонился от того, чтобы туда углубиться, а ведь именно там зарыта собака.
Некоторое время после сеанса я провел на пляже — погулял пару часов, а потом вернулся домой. Сьюзен не разговаривала со мной, но я не возражал. Чем дальше, тем больше, тем яснее видна мне ее болезнь. Особенно меня беспокоит ее эгоизм, когда она начинает донимать меня, несмотря на то, что не может не понимать, насколько важна для меня эта первичная терапия. Правда, надо отдать ей должное, она перестала вечно спорить со мной.
10 марта
Сегодня был очень важный сеанс. Я пережил то, что Янов называет «комой в сознании», и это превосходный термин. В пятницу я называл это «состоянием», «трансом», состоянием воображаемого переживания» или «мысленным театром». Но, конечно, здесь лучше всего подойдет название «кома в сознании». Начал я с того, что попытался осмыслить все, что произошло вчера. У меня были проблемы с подлинным чувством. Меня снова одолевали прежние злобные, сварливые, раздражительные чувства. Я не мог ничего выразить. У меня ничего не получалось. Потом я надолго замолчал. И тут я начал ощущать чувство, с которого и началось все событие.
Во–первых я почувствовал, что иод гневом прячется боль, которую я не желаю ощущать. Гнев и лицедейство — это отвлекающие маневры, которыми мы пользуемся для того, чтобы на поверхность не прорвалось чувство глубинной боли и обиды. Другими словами, все так озабочены противодействием лицедейству и гневу человека, что он избегает необходимости чувствовать свою первичную боль. В первичной терапии ты зна
ешь об этом, потому что, лежа на кушетке, переживаешь первичную сцену, и если хочешь поправиться, то не должен убегать от боли и чувства. Итак, я понимал, что мои чувства блокированы. Но не знал, каким образом и почему. Я продолжал молча лежать. Потом я почувствовал как и почему.
Мне надо было помочиться. Потом я ощутил истинную причину, Я ХОТЕЛ ИЗБЕЖАТЬ ЧУВСТВА, ВЫПУСТИВ ЕГО ИЗСЕБЯС МОЧОЙ. Насамомделе мне не хотелось мочиться, учитывая то малое количество жидкости, какое я выпил в течение двенадцати часов перед сеансом; к тому же я уже мочился раз пять. Значит, то, что я делал, было побуждением мочиться, чтобы символически избавиться от чувства не ощущаем ой боли, угнездившейся внутри меня. Я хотел вытолкнуть боль через член; другими словами, вместо того, чтобы дать боли подняться, я решил выбросить ее снизу. Это было так просто и понятно. Удивительно, как я не понимал этого раньше. Потом стали обретать смысл и другие вещи. Во–первых, я вспомнил, как многие интересовались, почему я так часто мочусь, высказывали озабоченность моим здоровьем. Другие, наоборот, завидовали тому, как хорошо работает мой мочевой пузырь. Чушь, чушь, на самом деле, я просто выписывал свою обиду, свою боль.