Арина Веста - Алмазная скрижаль
Вадим почувствовал, что не готов ответить прямо, и прибег к каверзному приему, ответив вопросом на вопрос:
– А ты сам ей кто – брат, сват?
– Брат… Только она – Сабурова, а я – Покрышкин. А точнее, Маресьев. Единоутробные мы по матушке, а папаши разные.
– Послушай, брат, вопрос, конечно, неделикатный… Гликерия, кроме этого, ну жениха своего, с кем-нибудь встречалась? А может быть, и сейчас встречается?
Сапожок молчал, набычив крутой лоб.
– Я ведь по делу интересуюсь, – настаивал Костобоков. – Вот, скажем, человек пропал бесследно, я должен проверить все версии, в том числе и бытовую… Сечешь?
Сапожок молчал, покусывая остаток губы.
– Ну, хрен с тобой, записывай… Домогался ее тут один… Роберт Каштелян, тренер по стрельбе, мастер спорта, при понтах, крутой и все такое… Под дверью, как пес, ночевал. Она его, конечно, бортанула…
– Постой, постой. – Вадим силился вытянуть из кармана брюк блокнот. – Тренер, а в каком обществе, в «Динамо» или «ЦСКА»?
– В Обществе охраны памятников… Откуда мне знать, ты – мент, ты и узнай… Ну ладно, в последний раз тебе помогаю… Телефон его где-то у меня завалялся. Я ему две вещицы подновлял для коллекции…
– Что за коллекция?
– Да так, всякая экзотика, в основном ножи, кинжалы, стилеты. Сабли тоже есть. Так вот он, когда Гликерию первый раз увидал, аж затрясся весь… А с Владом у них потом была небольшая разборка с мордобоем, и Владка этого тренера с лестницы спустил…
– И ты молчал… Вот народ! Клещами все тянуть надо. А этот Каштелян, он кто? Армянин?
– Бери выше. Пан! В переводе с польского – ключник. Он ее до сих пор добивается. Только шиш ему! Облом! Она Владку любила…
Вадим печально улыбнулся самому себе, но его горькая улыбка внезапно взбесила Сапожка.
– Что лыбишься, как вошь на гашнике? – Сапожок злобно напружинился, и его единственный глаз налился кровью. – Вот ты уже все себе представил, все про них знаешь? А ни хрена ты не знаешь! Тебе и во сне такая любовь не приснится! У них, между прочим, ничего не было из того, что ты себе вообразил!
Вадим плеснул себе еще на донышко и, скривив губы, глотнул, так что выступила пьяная слеза. И Сапожок, мгновенно вызнав его едва народившуюся тайну, раскалился от злобы.
– Так вот какая подруженька подкатила… Здрасте! Глашка тебе, говоришь, нужна? Все тебе знать про нее нужно? Тпру! Осади назад! Ты не ихней породы, другой, не брахманской крови! И никогда у тебя с такой девкой ничего не будет – и быть не может! Так что лучше сразу забудь, если не хочешь из ума вывихнуться!
Приступ удушающей ярости подбросил Вадима со стула, рука сама сгребла в комок мокрую тельняшку на груди у Сапожка.
– Слушай, ты… братец… Я не посмотрю, что ты ползаешь на двух костях. Ты сам забудь о ней, слышишь, родственничек! Что-то ты больно горяч! Может, это ты Влада пристукнул, а заодно и второго. Где-нибудь под комодом разобранный «калашик» прячешь, а стрелки на тренера переводишь! Ведь ты у нас контуженный и за поступки свои не отвечаешь!
Он всадил обратно в детский стульчик все еще мощное, налитое силой тело.
В прихожей слабо звякнул колокольчик, никчемный «дар Валдая». На кислой кухне пахнуло ветром и летучей чистотой вербы, и, яркая, душистая с мороза, вошла Гликерия.
Распаленный гневом Вадим Андреевич и растерзанный Сапожок испуганно воззрились на нее, как на ангела с судным мечом. Но из рук ее выпал не меч, а всего лишь сумка с молоком и хлебом. Ее лицо, только что румяное от морозного ветра, вмиг посерело и состарилось. Нежный подбородок задрожал, брови грозно сошлись к узкой переносице, и через секунду она стала так неумолимо хороша, что мужчины пьяно потерялись и вообще забыли свое месторасположение во Вселенной. Сапожок первым пришел в себя, он по-обезьяньи скатился со стула, упал к ее ногам, прижался лицом к коленям:
– А… Сестра Керри пришла… Ой, да какие мы сердитые! А гребешок-то уже тутоньки. Подружка в погонах притаранила… – бормотал он дурашливо.
Стыд и чувство непоправимой беды вытолкнули Вадима из кухни. Лика с трудом вырвалась из рачьих клешней Калигулы:
– Скорее уходите, я провожу вас.
Она сама набросила на плечи Вадима Андреевича плащ, встав на цыпочки, нахлобучила кепку, обмотала шею шарфом. Костобоков отрешенно смотрел, как быстро и виновато прячет она свои узенькие, немного костлявые стопы в ботинки с облысевшей опушкой по краю, и если есть у человеческого тела тоже свой собственный разум, то он готов был бы поклясться, что в жизни не видел ног красивее и «умнее».
– Ведь он же контуженный, больной, а вы? Зачем?.. – как в бреду, шептала Гликерия, пока они спускались по лестнице.
На улице она резко остановилась, смерила Костобокова взглядом:
– Вот что… Мне больше ничего от вас не нужно! Никаких расследований! Вообще ничего! Ясно?
Девушка оттолкнула его протянутую для прощания руку и убежала по серой поземке. Он долго смотрел ей вслед, потом зашагал к шоссе. Начиналась метель. Ветер бил в грудь. В глазах маячило уродливое сплющенное тело, мешком осевшее у стройных, березово-светлых девичьих ног.
Голубиная книга
Что это было? Милость судьбы или ее приговор? Как могла одна-единственная старая книга мгновенно перевернуть его размеренную жизнь? Известно, что падшие духи, воюя за человеческую душу, подходят строго индивидуально. Так, сладострастнику они непременно подсунут плотский соблазн в аппетитной упаковке, а ученому отшельнику – тайно сорванный плод с Древа познания.
Уже звонили к вечерней, а он все стоял, сжимая в руках холодный скользкий переплет. Чьей охранительной молитвой сбереглась эта книга среди оплесневелых, источенных червями, хранящих на себе следы пожара церковных фолиантов, приготовленных к медленному тлению в монастырской кладовой?
«Голубиная книга» – едва заметно проступало на порыжелом растрескавшемся титуле. Переплет хранил следы воды и огня, но изнутри листы книги были лишь слегка опалены, и края их осыпались от слабого прикосновения. «Книга сия писана тщанием смиренного Дадамия, аки тайновидцем, зрящим мира Премудрость и века грядущего Славу. В лето от Адамия семь тысяч и триста сорок пять годов, а от Бога Слова – тысяча восемьсот тридцать семь годов». Дадамий! Так называл себя монах-прозорливец, вещий Авель!
Взять книгу без благословения настоятеля – значило оскорбить своего ангела-хранителя накануне Великого поста. Но едва затих шум ударившей в голову крови и отхлынула с лица пунцовая краска, отец Гурий, в миру Василий Васильевич Лагода, тридцати трех лет от роду, торопливо спрятал находку на груди и бегом, словно страшась погони, покинул гулкие своды монастырского подвала.