О людях и ангелах (сборник) - Крусанов Павел Васильевич
Вижу, как старший брат засучивает рукава и начинает сбивать спесь с безучастной Мельны, в свою очередь совершая обряд отмщения за поколения астраханских пахарей, тихо и безвестно, навеки утратив имена, улёгшихся в жирную волжскую землю; вижу, как второй брат – Яков – плывёт по жизни, прижав плавники, без усилий и всплесков, словно уснувшая рыба; вижу дерзкого парнишку, смотрящего без презрения только на одного человека в Мельне (братья не в счёт) – на Сергея Хайми, докторского сына, исключённого из Петербургского университета за подстрекательство к беспорядкам, того самого Сергея Хайми, который учил его вульгарной политической логике и бойко излагал вечерами sерtem artes liberales; вижу малолетнюю фурию, наказанную за что-то недетским непрощающим разумом. Но остальных заслоняет собой первый – Михаил. Это были его дни – тогда он почти достиг цели, ради которой тратил силы и деньги, ради которой послал к чёрту родную степь. Ему было двадцать шесть, и его рассудок был обременён только двухклассным начальным училищем – но двигали им те же поршни, что толкали сильных мира, тративших власть и волю на действие, способное впечатать их жизнь в глину земной памяти, для которых иероглиф «я – был» значил куда больше, чем «я – есть», потому что они знали: «я – есть» – всего лишь жизнь, а памятное «я – был» – это почти бессмертие.
Зимой 1912 года Михаил Зотов выписал из Петербурга аппарат «Пате». Это чудо поразило его неискушённый ум ещё в первой поездке за штиблетами. Неделей раньше через городскую управу он снял в аренду пустую гридницу в старой крепостной башне. Ни с кем, кроме братьев, он не делился планами, потому в Мельне решили, будто он готовится расширить торговлю. Для любопытных лишь одно казалось непонятным: отчего он не спешит с ремонтом?
А он и в самом деле не спешил с ремонтом – около месяца Михаил вообще не наведывался в гридницу и появился там только в новом, 1913 году, когда из столицы прибыл механик с кинематографическим аппаратом и пятью тысячами метров целлулоидной ленты.
На следующий день механик занялся переделкой башенной утробы. Он высчитывал разбег луча и объяснял рабочим все те мелочи, которые необходимы для устройства храма стрекочущего механического божества. Полторы недели колотили в гриднице молотки и скрежетали пилы; а вечерами в кабаке мастеровые отвечали любопытным, мол, шут его знает, дурачатся господа – говорят, будет тут сена моток для какого-то графа.
Днём петербургский механик руководил ремонтом в башне, а слепыми зимними вечерами у керосиновой лампы разбирал перед неподвижным взглядом Якова и вновь собирал, объясняя назначение каждого винтика, лучший в мире кинематографический проектор «Пате № 2»… (Пройдёт много лет, они больше никогда не встретятся – вечно готовый к смерти и потому ничего не берущий у жизни Яков и остроглазый механик, обучавшийся своему ремеслу в Париже, – но эти уроки навсегда застрянут в голове Якова единственными знаниями о техническом гении человека и накрепко сплетутся в одну путаницу с чередой его однообразных мыслей о бессилии жизни, о том, что конец света будет всего лишь началом тьмы – не более.) Через полторы недели механик в присутствии братьев опробовал проектор и, осенив Якова прощальной инструкцией, отбыл восвояси. Назавтра выщербленную башенную стену, чей высокий карниз венчала берёзка, закрепившаяся корнями в трещине кладки, расцветила вывеска: ЭЛЕКТРО-ТЕАТР «ЕВРОПА». Публика томилась: в этой вывеске, в этом названии, в этом пёстром звоне – простодушие или издёвка?
Конечно, это было простодушие. Почти наивность. Михаил бесхитростно верил, что любая вещь, способная огорошить будничный человеческий опыт, будь то электротеатр или «рябиновая несравненная» Петра Смирнова, должна искрить званием, так как самой своей природой она преображает обыденное уныние. Здесь был дурной вкус, но не было подвоха… (Однажды, опять-таки из простодушия, он за один вечер убедил Мельну, что если уж относиться к нему, Михаилу Зотову, с недоверием, то делать это следует крайне деликатно. Как-то в ноябре, когда Михаил уже вполне походил на преуспевающего торговца, в его лавку закатилась ватага местных хлыщей, известных в городе своими попойками и бузой, причиняющими регулярный ущерб сервизам единственного мельновского ресторатора Ефима Зозули. Михаил справлял в городе какие-то дела, и в лавке его заменял Семён – тогда они ещё обходились без приказчика. Ватажок хлыщей Лёва Трубников подошёл к Семёну и потребовал показать ему лапти, какие найдутся на его ногу: мол, уж коли золотая рота торгует теперь лакированными туфлями, то ему в самый раз обрядиться в их липовое решето! Семён отослал его на рынок – там найдётся лыковый товар, – но Лёва хмыкнул, мол, драть он хотел сопливых советчиков, пусть-ка хозяин сам лаптей наплетёт, чтобы ремесло не забыть, а он под них загодя место освободит. И Лёва опрокинул стеллаж со штиблетами, а остальные принялись скидывать товары с полок и прилавка. Скоро озорники ушли, оставив помещение в развале, хотя и не причинив особого ущерба. Вечером того же дня в бильярдной, где колотила киями томящаяся без лаптей компания, появился Михаил. На него обратили внимание, когда он уже стоял рядом с Лёвой Трубниковым и что-то тихо говорил ему в лицо, – между ними ничего не происходило, ничего такого, что могло бы со стороны походить на ссору. Потом один из них – тот, что никак не мог унять на лице бледную улыбку, – вдруг откинулся назад и шлёпнулся навзничь под бильярдный стол. Несколько человек – кто с кием, кто с голыми руками – кинулись к Михаилу, но через миг замерли, увидев наставленное на них револьверное дуло… Михаил был вызывающе спокоен – страшнее всего умирать человеку под взглядом равнодушного палача. Люди замерли, а потом попятились к углам, укрываясь за спины друг друга. Назавтра в лавку к Зотовым зашёл исправник. С напускной строгостью он сообщил, что ему подана на Михаила жалоба, и хотя он сам вполне понимает сюжет – не пугай ежа голым задом! – но служба обязывает: чтобы выдержать ижицу закона, он вынужден изъять револьвер и наложить штраф. Михаил без слов достал деньги и револьвер. Сверху он поставил пару новых липовых лаптей. «В пользу пострадавшего, – сказал он. – От торгового дома Зотовых». После формальностей исправник принял приглашение к самовару. Семён был послан за шампанским. С тех пор Ефим Зозуля раскланивался на улице с Михаилом Зотовым, будто тот выдал ему ссуду под смешные проценты.)
Синематограф открылся бесплатным сеансом, где Яков прокрутил две из шести привезённых механиком лент. Накануне Михаил разослал приглашения немногочисленным доброжелателям – доктору Андрею Тойвовичу Хайми, булочнику Серпокрылу, ресторатору Зозуле, – а также мельновской власти в лице предводителя дворянства, исправника, городского старосты, воинского начальника и т. д. по нисходящей. В число приглашённых вошёл и отец Мокий – священник соборной церкви Вознесения.
Гости явились с семействами. Две незатейливые картины привели дам в восторг – хозяин был удостоен овации. На следующий день событие было отражено в местных «Ведомостях» – ещё одна кость на счётах Михаила подбила очередной баланс сил. Но он уже готовился к следующему прыжку…
Должно быть, в его подсознании существовал определённый порядок действий, который учитывал неприметные колебания людских сердец, все возможные pro et contra в его войне. Не было осмысленного плана – Михаил располагал одной интуицией, она подсказывала верный шаг, указывала место на болотной зыби, способное выдержать его вес. Благодаря интуиции он чувствовал человеческую душу, как глаз и нюх чувствуют присущий предмету цвет или запах.
Та же интуиция подсказывала Михаилу, что Лиза Распекаева – существо прозрачное и нежное, как крылатая муравьиная невеста, племянница отца Мокия, почитавшегося в городе праведником, – будет лучшим щитом, ограждающим пришлеца от пристрастия и недоверия. И неслучайно он после первого сеанса в своём синематографе провожал до дома именно священника и его девятнадцатилетнюю племянницу. (Между тем ни один из братьев за всё время, прожитое в Мельне, не удосужился хоть раз заглянуть в церковь.) В тот январский вечер, шагая по зимней улице, вспученной пузырями сугробов, он впервые говорил с Лизой. Разговор был короток – он рассказал про степь, про чуму, рассказал про Петербург, в котором побывал уже дважды, – что он мог ещё сказать девственной муравьиной богине, ещё не потерявшей целомудренных крыльев.