Иска Локс - Беглецы и чародеи
Женщина и мужчина, такие взрослые и высокие, целуются у кромки перрона.
Мужчина даже не заметит лиц тех троих, что подойдут и, козырнув, скажут:
— Позвольте ваши документы.
Пятьдесят секунд мужчина будет для вида рыться по внутренним карманам, а потом протянет патрулю пустые руки. И успеет угадать спокойное лицо девочки сквозь заплаканное внутренним выпотом конденсата вагонное стекло.
Она ничего не скажет.
И даже не вскинет пальцы к вискам.
«Такая маленькая девочка должна знать, в какую сторону она едет, даже если не знает, как ее зовут…»
И пока мужчину будут вежливо — без рукоприкладства — вести вдоль состава — глядите перед собой, руки за голову, — в каждом окне каждого вагона он будет видеть свою девочку.
Только на выходе с вокзала он поймет, что женщина, стоящая под часами, — ее мать.
В этот миг мужчина выдохнет, и ему станет почти все равно. Он успеет назвать ей номер вагона.
Женщина в сером, потерянная мама, обязательно успеет на поезд за полминуты до отхода. Мавр сделал свое дело, мавр может…
Девочка просто сядет рядом с матерью в тот миг, когда самая конечная станция поплывет мимо и закачаются и сольются в лисью полосу желтые фонари.
Жаль, я не успел сказать этой женщине, что моя девочка в дороге полюбила пирожки с луком и танец булочек на вилках, даже когда никаких булочек нет.
Баюшки-баю, качается ель,
На самой верхушке висит колыбель.
Как дунули ветры, шнуры порвались,
Летит колыбелька с ребеночком вниз…
…Ветер луна-парка ударил в лицо. Отрезвил. Николь поморщилась, протерла кулаком щеку, слизнула соленое.
— Колен! Смотри, мои глаза писают!
— Только не сегодня, Николь.
Русский договорился с карусельщиком, тот кивнул, спрятал купюру в карман обвисших штанов, открыл перед Николь легкомысленные воротца, девочка выбрала черную кобылу со стеклянными глазами в красной попоне. Оседлала и помахала рукой.
— Я уезжаю навсегда, Колен.
— Мое сердце с тобой, Николь.
— Я уезжаю. В Россию, в Марокко, в Медон, к тете Мишель, в Гавр, в Нью-Йорк, в Лиссабон, я уезжаю!
Русский отвернулся и взмахнул рукой вслед.
Карусель вздрогнула Вздохнули регистры каллиопа, заговорил черный бесшабашный органчик, кисейные юбки Николь задрались. Она сидела по-мужски на черной неживой лошади, оскаленная, как кошка на обочине шоссе.
— Но! Но! В Лиссабон, на Борнео, в Париж, на острова… на острова…
— На стеклянные острова, — внятно сказал русский: он шел вслед за кружением карусели, вел рукой по ограде…
Ломал в пальцах белую папиросу и крошил третьесортный табак на туфли-лодочки с исцарапанными, как у Николь, лаковыми носами.
— Куда? Куда! — кричала Николь, черная лошадь уносила ее, и на деревянный круг карусели упала веточка фальшивого ландыша, в ледяное крошево, в пустоту.
В такую пустоту, какая мыслима на стеклянных островах.
— Что такое стеклянные острова? — спросила Николь, на ходу жуя сосиску в горчичном соусе. Куски разрезанной вдоль булки падали ей под ноги на радость воробьям.
— Не знаю. Я знаю, что такое мел и солнце, — ответил Колен.
— Что такое мел и солнце? — не отступала Николь.
— Компьен. Мел и солнце. Город Компьен, — отозвался русский и поймал Николь сзади, так, как не ловил никто. — Чур-чура, я нашел.
— Компьен… Там живет мамин кузен, у него виноградник.
— А у нас луна-парк…
— Компьен? — обернулся, подхватив слово, немецкий солдат, засмеялась не к месту девчонка, крашеная вороной лошадкой. Челка вздрогнула. На голом предплечье — повязка алая с черным геометрическим паучком свастики.
Русский шарахнулся, и губы его побелели.
Он потянул Николь к павильонам комнаты смеха, к замку привидений, к «Яблоку Евы», к битве карликов в малиновом желе, к тирам и скейтинг-рингу, где, грохоча колесиками роликов, целовались на лету пары.
Николь не знала, что Компьен, мел и солнце, узкие бараки, шиферные крыши, собаки, голодная агония, бижутерийные косточки колючей проволоки — это пересыльный лагерь для участников Сопротивления, евреев и гомосексуалистов, куда ежедневно отправлялись с автовокзала в предместьях Парижа крытые овощным холстом, блюющие ненавистью и грязью человеческих естественных отправлений грузовики.
Население стеклянных островов, пассажиры, воткнутые друг в друга, как сардины в консервной коробке, бились запястьями в борта грузовиков и орали сквозь блевоту на последней своей карусели:
— Мы уезжаем!
— …Мы пойдем смотреть чудовищ в большом аквариуме.
Николь поманила пальцем. Русский снова нагнулся. Она обняла его за шею. Поцеловала в бровь — от его шарфа пахло кельнской водой, ночным мужским потом и никотиновой окалиной на фильтре контрабандных сигарет.
— Я никуда не поеду. Я останусь с тобой.
— Навсегда, — подтвердил русский.
Бережный запах жареных каштанов, крик и хохот из комнаты смеха, где кривые зеркала утолщали и удлиняли тела живых гуляк, приписывали воякам женскую грудь, перемалывали человеческие тела в вязкую массу, но дарили Николь — безумные колени мальчика-вольноотпущенника.
Кривые зеркала равняли Колена и Николь в росте и возрасте.
Мы те, кого колеблет мир, мы те, которые поколебали платформы мира, так, походя, ударом каблучка. И над нашими головами в египетском сигаретном дымке проплывают грузовики и стеклянные острова, и знаешь, знаешь…
— Знаешь, Николь. Когда в феврале перед Масленицей зажигают фонари — они кажутся огромными шарами, напудренными прическами маркизы. Огромные хлопья света льются на Москву снегопадами вполголоса. Заиндевелые морды лошадей застят желтое океаническое свечение Рождества. Фонари сквозь метель, как ножницы у самого глаза — щелк! Еще одно движение — и мы лишимся зрения. А ты сидишь на задней скамье пролетки, и голова запрокинута, и снежинки на ресницах и губах не тают под утро. И ворочается в гранитах старая черепаха, держащая землю, беспощадная река. Мимо мелькают английские верфи, коллекторы, отгороженные черными решетками, голые сады, спящие на ветвях галки, кресты, арки подворотен.
На спуске к реке, где веерами расставлены гранитные скамьи, где улыбчивые сфинксы торчат напротив на открыточной набережной Искусств, стоит пара. Женщина опускается на две ступени вниз, чтобы поцеловать мужчину в губы. Он отстраняется от ее разомкнутых губ, как иностранец. На губах у него простуда. А в левой руке — разбитое горлышко пивной бутылки — розочка для фламандского приема кабацкой драки, ну как с таким грузом обнимать женщину? И тогда он роняет бутылочное стекло на набережные граниты и целует ее так глубоко, как течет река, как вбиты венецианские сваи в болота.