Елена Гайворонская - Тринадцатый пророк
Но сейчас всё было иначе, подростковый опыт не пригодился.
Для начала два амбала и лопоухий веснушчатый парень со старлейскими погонами меня завели в узкую комнату с зарешеченным окошком под потолком, деревянными нарами, вонючим очком, ржавым рукомойником в углу и основательно побили. Особенно старался лопоухий недомерок.
Орал, брызгая слюной, как в плохом боевике:
– На колени, падла! Руки за голову!
И лупил резиновой палкой по почкам так, что глаза вылетали. Я так и видел сопливого пацана затюканного строгим папашей, весь досуг которого сводился к стопке сорокоградусной, а воспитательный процесс – к широкому армейскому ремню с тяжёлой пряжкой. Вечного мальчика на побегушках у старших ребят во дворе и в классе. Мужа горластой продавщицы нижнего белья на вещевом рынке. Всю жизнь мечтавшего об одном – о власти, пусть ничтожной, мимолётной, но хотя бы на пять минут позволяющей почувствовать себя маленьким диктатором – насладиться ролью, которую с детства примерял на себя в самых смелых и сладостных мечтах.
Амбалы же, отвесив пару дежурных зуботычин, и выполнив тем самым обязательную программу, скучно поглядывали в зарешеченное окно. Когда я свалился на цементный пол, сказали: «Хорош». Забрали ремень, шнурки, документы и кошелёк. Напоследок предупредили, что меня скоро вызовут, и лучше сделать и подписать всё, что скажут, иначе будет хуже. И ушли. От пола тянуло жутким холодом. Я переполз на деревянный настил, свернулся калачиком, потихоньку отдышался. И только малость пришёл в себя, как снова вкатились амбалы, уже без лопоухого, и без малейших объяснений поволокли по длинному тёмному коридору. По дороге один сказал другому:
– Отгадай, про кого книжка «Муму»?
– Про корову, конечно, – недоумённо хмыкнул второй.
– Ни хрена. Про собаку! Племяннику в школе задали. Приколись?
– А причём здесь Муму?
Услышать ответ я не успел.
В кабинете, куда меня втолкнули, было просторно и холодно. С потолка лился яркий галогеновый безжизненный свет. Одну из стен украшал фотографический портрет президента, под ним за внушительным дубовым столом, в окружении четырёх телефонов восседал невыразительный серенький человечек с цепкими глазками-буравчиками. Одним глазом просматривал мои права, извлечённые из кармана ветровки, другим же наблюдал за мной, когда отрывисто спрашивал, как я прошёл через охрану, кто мои сообщники, где спрятано оружие…
Я смотрел на него и понимал, что ему однохреново: пожар, потоп или два в одном – единственное, чего он боится пуще Страшного суда – изгнания из этого безразмерного кабинета, где он чувствовал себя царём и богом, вместе взятыми. И что любые, самые правильные слова здесь бесполезны.
– Та-ак… – неопределённо протянул он. – Молчим. Ну и ладно. Вот. – Он припечатал передо мной бумагу. – Читай. Подписывай.
Я стал читать чью-то исповедь в смертных грехах, начиная от членства в преступной группировке, подготовки теракта в храме с покушением на первых лиц государства и заканчивая попыткой организации государственного переворота. Прочёл, поднял глаза, встретился с холодными немигающими буравчиками, спросил, зачем мне подписывать этот бред. Серенький спокойно ответил, что чистосердечное признание смягчит мою вину, и мне много не дадут, а если стану упорствовать, будет хуже. И принялся в деталях описывать перспективы ночи в камере с матёрыми зеками – любителями молодых мужчин. Описывал спокойно, нудно, как рассказывают о работе – скучно, обыденно, рутинно. И именно потому я сразу ему поверил и, действительно, испугался. Вновь возникло ощущение, что я снова сплю и вижу самый большой кошмар, но никак не могу проснуться… Почему он так зол на меня? Что я ему плохого сделал? Что вообще я сделал такого ужасного?! Всего лишь хотел, чтобы мой одинокий голос был услышан в гигантской каменной пустыне…
В этот момент зазвонил один из телефонов, серенький поднял трубку, послушал, задумчиво промычал: «Угу… Понятно.» Вскоре трубка замолчала и вернулась на рычажки. Серенький, подперев ладонью отвисшую щёку, смерил меня презрительно-сочувственным взглядом, в котором, несмотря на это унизительное сочувственное презрение, впервые промелькнуло нечто человеческое, сродни жалости, протянул:
– Да-а… Видать, крепко тебя стукнуло. И кем, если не секрет, ты себя воображаешь? Царём Соломоном? Пророком? А может, – он мерзко захихикал, – самим Иисусом, а?
Я молчал. Он оборвал смех, сухо кашлянул, снял трубку другого телефона и коротко распорядился:
– Уведите.
Тотчас вошли два амбала, поинтересовались:
– В общую?
– Нет, – поморщился серенький, – пускай пока в одиночке посидит. Будем в Сербского оформлять.
– А я сразу понял, что он – «того». – Авторитетно заявил за моей спиной амбал с начитанным племянником напарнику. – Видал, какие у него глаза? Ненормальные. Настоящий маньяк.
– Вот спасибо, удружил, – сказал я, оставшись один в камере, обращаясь, собственно, ни к кому, так как сомневался, что Равви слышит. Просто от беседы «тихо сам с собою» делалось немного легче. – Ну и что мне теперь делать? А ещё другом назывался… Это в дикие древние времена пророки удостаивались публичной казни, получая последнюю возможность заронить в толпу зерна откровения. В наш цивилизованный век всё гораздо тише и культурнее. Меня упекут в психушку, наколят транквилизаторами, и я стану цивилизованным овощем. Нет человека – нет проблемы… Может, и не стоит этот долбанный мир того, чтобы переживать о нём? Может, ну его ко всем чертям?
Ответа не последовало. Должно быть, Равви разочаровался во мне. Я лежал, тупо таращился на окно настолько крохотное и грязное, что даже проникавший сквозь него свет становился тусклым и безжизненным. Зачем я только вернулся? Почему не остался там, где мне дышалось глубоко, свободно и счастливо. Почему не умер вместо человека, назвавшего меня своим другом? Ведь именно в том и состоит подлинный смысл настоящей человеческой дружбы – не задумываясь отдать жизнь за того, кто тебе дорог.
– Эй ты, пророк! Поднимайся, блин! Не в санатории.
Снова лязгнул засов.
В полутьме не сразу разглядел вошедшего, и лишь когда он подошёл, брезгливо припечатывая к грязному полу подошвы начищенных до мягкого матового блеска дорогущих штиблет, встал прямо передо мной, перебив камерный смрад сдержанным лоском нездешнего парфюма, я узнал одного из свиты «синего костюма». Сделал знак надсмотрщикам, чтобы нас оставили наедине, и те почтительно убрались. Минуту мы молча смотрели друг на друга, а затем он заговорил тоном господина, не привыкшего к долгим церемониям и не приемлющего возражений.