Дженнифер МакМахон - Обещай, что никому не скажешь
После того, как Опал ушла чинить велосипед, мы с Рейвен и Гэбриэлом вернулись к обсуждению моей матери. Мы сидели за длинным деревянным столом в большом амбаре, который когда-то служил кухней и местом собраний для членов общины. Амбар выглядел пустым и огромным, и наши голоса терялись в этом пространстве.
С годами Нью-Хоуп постепенно приходил в упадок. Видение утопии, созданное Гэбриэлом, утратило свое очарование и обветшало вместе с садами и постройками. Дом моего детства превратился в подобие города-призрака, хрупкую оболочку того, чем он был когда-то, и я была разочарована, но не удивлена. Можете называть меня скептиком, но я всегда считала, что для создания идеального общества требуется нечто большее, чем натуральные овощи и разговоры в кругу единомышленников.
Рейвен родилась на десять лет позже меня, и мы с ней были единственными детьми в общине, пока я жила там. Она родилась на третий день после моего приезда в Нью-Хоуп. Я плохо спала в ту ночь, слушая крики ее матери, доносившиеся из большого амбара, который был превращен в «акушерский центр» со священным кольцом свечей и молодым хиппи по имени Зак, попеременно игравшим на гитаре музыкальные темы «С днем рожденья тебя» и «Одинокого рейнджера». Я лежала без сна, гадая о том, почему моя мать привезла меня сюда, ведь здесь дети даже не рождаются в клиниках.
Когда Рейвен была малышкой, я меняла ей подгузники, а потом научила ее завязывать шнурки. Я поделилась с ней моим наследством – случайными булавочными уколами и историей о том, как превращать непослушный шнурок в зайчика, а потом отправлять зайчика в норку, – но сомневаюсь, что она помнила об этом.
Рейвен стала настоящей красавицей ростом около шести футов, с длинными темными волосами и высокими скулами. Она работала на неполной ставке в офисе городской канцелярии и ходила на вечерние курсы в надежде получить степень по психологии. Когда я уехала в колледж и не вернулась обратно, Рейвен быстро заменила меня для моей матери. Это обстоятельство немного угнетало меня и заставляло испытывать уколы ревности и вины каждый раз, когда мать в последующие годы упоминала ее имя. Не будучи плотью от плоти моей матери, Рейвен была хорошей дочерью. Настоящей дочерью, которая обещала никогда не уезжать из дома и смогла подарить моей матери внучку, которой она так и не дождалась от меня. А я на старых фотографиях, которые мать хранила в типи, выглядела тощим ребенком, и мои веснушки тускнели на каждой следующей фотографии, словно предсказывая, что однажды и я сама исчезну навеки. Невидимая женщина, которая звонила один раз в неделю и рассказывала, как трудно учиться в колледже, а потом в школе медсестер. Супружеская жизнь, одна всепоглощающая работа за другой, – всегда находился какой-то предлог, чтобы не приезжать домой. Но это не имело значения, потому что Рейвен оставалась рядом с моей матерью в своих аккуратно зашнурованных ботинках.
Ее собственная мать Доя умерла от рака поджелудочной железы – одна из тех ужасных историй, когда вы обращаетесь в больницу из-за болей в желудке, а через три недели все заканчивается. Отец Рейвен… ну, никто на самом деле не знал, что с ним стало. Я была виновата в его исчезновении, – по крайней мере, послужила причиной, – но я оставалась единственной, кто знал об этом. Это была еще одна тайна из длинного списка тайн Нового Ханаана, тяжкого и горестного бремени, которое я носила в себе.
Рейвен забеременела Опал в восемнадцать лет, всего лишь через несколько месяцев после безвременной кончины Дои. Тогда я была в Сиэтле и на расстоянии, в еженедельных телефонных разговорах с матерью, сочувствовала ее беременности: утренняя тошнота, успешно вылеченная с помощью миндаля и имбирного чая, часовые поездки на специальные курсы йоги для беременных в Барлингтоне, поиски акушерки, которая согласилась бы принять роды в типи, где не было проточной воды. Тема отца Опал никогда не упоминалась прямо, хотя я считала, что это был просто какой-то хиппи, недолго проживший в Нью-Хоупе. Если кто-то, включая Опал, был хотя бы в малейшей степени обеспокоен ее «безотцовщиной», то я об этом не слышала.
Гэбриэл в свои восемьдесят два года по-прежнему находился в отличной физической и психической форме. В круглых очках, с белой бородой и в красных подтяжках он выглядел как поджарый и всесезонный Санта-Клаус. Он был патриархом, отцом-основателем Нью-Хоупа. Его гражданская жена Мими умерла три года назад и оставила его одного шаркать по большому амбару, вспоминая более славные времена – те дни, когда нужно было прокормить много ртов и составлять планы мирных революций.
При основании Нью-Хоупа в 1965 году присутствовали только четыре члена: Гэбриэл, Мими и еще одна пара, Брайан и Лиззи. Со временем число жителей увеличилось. Осенью 1969 года, когда мы с матерью приехали в Нью-Хоуп, община насчитывала одиннадцать постоянных членов (больше не было никогда), не считая ребят из колледжа, приезжавших на лето, и путешественников, которые приходили и уходили. Там были Гэбриэл и Мими, Брайан и Лиззи, Шон и Доя, малышка Рейвен, Ленивый Лось, мы с мамой и девятнадцатилетний Зак, единственный одинокий мужчина и неофициальный менестрель общины. Но сколько бы людей ни называло Нью-Хоуп своим домом в любое время, все они смотрели на Гэбриэла как на своего наставника, придающего смысл происходящему и определяющего границы утопии.
Я терпеливо слушала, прихлебывая один из травяных настоев Гэбриэла, на вкус напоминавший лакрицу с илом, пока они с Рейвен по мере сил старались рассказать мне о состоянии матери. У нее выдалась особенно плохая неделя. Пять дней назад здесь случился пожар, который стал последней каплей, переполнившей чашу. Именно поэтому члены общины наконец позвонили мне и сказали, что я должна вернуться и принять решение о долговременной опеке. Они рассказали, как моя мать отбивалась от Гэбриэла, который вытаскивал ее на улицу, и так сильно укусила его за руку, что тому понадобилось наложить швы. (Как я заметила, его рана была закрыта стерильной повязкой, а не вонючим компрессом из водорослей, как во времена Мими.)
Как я ни старалась, но никак не могла совместить образ тихой и миролюбивой матери с той маньячкой, которую описывали члены общины. Я попыталась представить ее с пеной изо рта, извергающей огонь с кончиков пальцев.
– После пожара ей становилось все хуже и хуже, – объяснил Гэбриэл. – Она просто на всех кидается.
Хо-Хо-Хо.
Когда они завершили описание последних гнетущих подробностей, я рассказала им о своих планах. Я взяла срочный трехнедельный отпуск в начальной школе Лейквью в Сиэтле, где работала школьной медсестрой. Обращаясь к ним как к членам школьного совета, я объяснила, что в следующие две недели я с их помощью оценю состояние матери и составлю план долговременной опеки. С большой вероятностью это означало, что ее придется поместить в дом престарелых (и, возможно, насильственно ограничить двигательную активность, о чем я не стала упоминать). Признаю, что мои слова больше напоминали выступление работника социальной службы, а не дочери, но в определенном смысле так я себя и чувствовала. Это было моей обязанностью, и я собиралась выполнить ее, но на самом деле после отъезда из дома в семнадцать лет я уже не была ничьей дочерью.