Литагент «Седьмая книга» - Жар-Цвет
Прощайте, однако. Солнце садится: Он приходит ко мне всегда, как только погасает последний луч на куполе вон той большой церкви, и сердится, если застает меня не одну. Уходите, пожалейте меня. Я уже чувствую дыхание ветра, предшествующего его приближению, и привычная дрожь пробежала по моим членам. Сейчас вон там в углу засветятся его ненавистные глаза… Уходите! Время!..
Вот он… идет… идет… идет…
24 мая
Приходится не то хвастаться, не то каяться и разбираться в угрызениях совести. Поехал к Лапоциньским на три часа, а прогостил три дня. Панна Ольгуся – моя… Мы не объяснялись в любви, не назначали друг другу свиданий, но вышло как-то, что оба очутились за полночь в вишневом саду ксендза Августа и не успел я спросить:
– Отчего вы не спите так поздно, панна Ольгуся? – как она уже трепетала в моих объятиях, пряча на моем плече свое жаркое лицо и лепеча бессвязные жалобы…
Мы разошлись, когда восток уже загорался зарею. На расставанье Ольгуся вдруг вздрогнула в моих объятиях и тревожно прислушалась.
– Это что?
В воздухе дрожал долгий стонущий звук… Должно быть, выпь кричала или тритоны расстонались в болоте…
Возвратясь в свою комнату, я, пока не заснул, все время слушал этот протяжный стон, и моей, не совсем-то чистой, после неожиданного свидания, совести чудился в нем чей-то таинственный упрек:
– Зачем? Зачем?
– Отвяжись! – со злобою думал я. – Что пристал? Чем я виноват? Я не ухаживал за нею, не заманивал ее… сама – без оглядки – бросилась мне на шею!
Спал я как убитый и поутру едва вспомнил со сна, что мы натворили вчера. Как водится, пришел в сквернейшее настроение духа, что сейчас встречу заплаканное лицо, красные глаза, полные сентиментальной укоризны, услышу плаксивый голос, вздохи, жалобные намеки – весь арсенал женского оружия на такой случай… Ничуть не бывало: панна Ольгуся улыбалась мне всеми ямочками своего розового лица, щебетала, как жаворонок, и ее синие глаза были полны такого веселого счастья, что у меня сразу камень с сердца долой, и даже завидно ей стало.
Ксендз Август был в костеле. Мы оставались одни все утро.
– Послушайте, Ольгуся, – сказал я, – вы знаете, что я не могу на вас жениться?
Она очень покраснела и – мы сидели рядом – прижалась ко мне.
– Я и не рассчитываю… Я просто люблю вас.
– Надолго?
– Пока вы будете меня любить.
– А потом?
– Не знаю…
Она засмеялась, глядя мне в глаза.
– Я никогда не знаю, что сделаю с собою. Вы думаете, я знала вчера, что приду ночью в сад? Бог весть, как это случилось… В меня иногда вселяется какое-то безумие, я теряю голову и живу иногда, сама себя не чувствуя… И делаю тогда не то, что надо, но только то, чего я хочу…
– А я всю жизнь так прожил, Ольгуся!
В глазах ее мелькнул огонек, она взяла мое лицо в обе ладони, мягкие и душистые, и приблизила к своему:
– Ты меня не жалей, – сердечно сказала она, – пропаду, так пропаду… Должно быть, в самом деле, уж такая судьба наша, Дубеничек, пропадать от вас, графов Гичовских… Помнишь, мы говорили с тобою про Зосю Здановку?
– Еще бы не помнить!
– Ну, так ты – мой граф Петш, а я – твоя Зося!.. Кстати, говорят, будто я очень похожа на нее.
– Откуда же знать это? После Зоей не осталось портрета. Знаменитая статуя ее – если только существовала она в самом деле, если она не украшение народной легенды…
– Конечно, существовала! – перебила меня Ольгуся.
– Скажите, какая уверенность! Почем ты знаешь?
– Потому что я знала человека, который видел и статую, и как ее разбили.
– Олечка! Ты мне сказки рассказываешь.
– Да нет же! Хоть дядю спроси!.. Видишь ли, лет пять тому назад у нас на фольварке умер закрыстьян Алоизий…
– Неужели только пять лет тому назад? Я помню его отлично: когда я был совсем мальчишкою, ему считали уже много за сто лет.
– Дядя говорит, что ему было верных сто пятьдесят, если не больше… Когда дядя был совсем молодой, Алоизию еще не изменяла память, и он рассказывал дяде о гайдамаках, точно это вчера было. Железняк в Умани посадил его отца на кол. Я застала Алоизия уже совсем живым трупом… высох, как мумия… в чем только душа держалась! Он всегда лежал на солнышке, покрытый рогожею, и спал… Однажды иду мимо – он смотрит на меня своими мертвыми глазами – страшно так их вытаращил! – точно я за чудовище ему показалась! И вдруг засуетился, силится встать…
«Лежите, лежите, Алоизий, – говорю я ему, – не беспокойте себя, вы человек старый, а мы с вами свои люди… обойдемся без церемоний!..» Он кивает головою, бормочет что-то… Вечером присылает парубка за дядею: «напутствуйте меня, ваша велебность, я сегодня умру…» – «С чего ты взял, Алоизий?» – «Я сегодня видел привидение… Зося Здановка приходила за мною… как живая… говорила со мною…» – «Что же она тебе сказала?» – «Да ничего такого страшного: лежите, говорит, лежите, Алоизий! – только и всего… А все-таки я помру, потому что за кем приходит покойник, тому и самому за ним идти.» А я уже рассказывала дяде, как видела Алоизия. Дядя рассмеялся: «Ах ты, старый, выдумал тоже! Какая же это Зося Здановка? Это моя племянница, панна Ольгуся Дубенич – сейчас я покажу ее тебе». И велел меня позвать. Алоизий, пока глядел на меня, только крестился: так я казалась ему чудна. Говорил, что я похоже на Зосю как две капли воды – голос в голос, волос в волос…
В таком случае романтическое увлечение моего предка понятно для меня больше, чем когда-нибудь. Ну что же? Будем играть в графа Петша и Зосю Здановку!.. Не знаю только – почему, пока Ольгуся вела свой рассказ, у меня страшно ныло сердце каким-то суеверным, недобрым пред чувствием, а в ушах снова болезненно зазвенело вчерашнее:
– Зачем? Зачем?
25 мая
Ругался и неистовствовал, как татарин. Уезжая к Лапоциньским, я запер свой кабинет, но ключ забыл в замочной скважине. Я запер – потому что спешил и не успел убрать своих бумаг, разбросанных на столе. Разумеется, без меня кто-то похозяйничал в кабинете. Я очень хорошо помню, что ручки статуи лежали врозь, на двух концах стола, одна – на рукописи «Законы сновидений», которую я пишу уже пятнадцатый год – все желаю затмить старика Мори, да что-то не затмевается! – другая – на связке моих печатных трудов… Между тем, сейчас обе ручки лежат вместе, одна на другой, точно сомкнувшись в умоляющем жесте на печатной связке, и связка перевернута. Прежде наверху была моя брошюрка «Спиритизм и дегенерация», теперь – хвост немецкой статьи из «Психологических анналов»: полемика с покойным Бутлеровым… Ненавижу, когда роются в моих бумагах, хотя и не имею никаких секретов. Прислуга клянется и божится, что она не при чем, будто бы даже не входила в кабинет. Врут, конечно. А не врут – тем хуже. Уж лучше пусть безграмотные лакеи копаются в моей литературе, чем делать ее достоянием провинциального любопытства. Спрашиваю Якуба, кто был без меня. Говорит, будто, кроме пана Паклевецкого, никто не заезжал. Уж не он ли постарался? От этого и не то станется! Я уверен: имей он малейшую возможность, – мало что перечитал бы все бумаги на столе, но заглянул бы в ящики, и ключик бы подобрал, и замочек бы сломал… Но Якуб уверяет, будто он, узнав, что меня нет дома, выпил, не раздеваясь, в столовой рюмку водки, закусил пирожком и уехал…