Том Маккарти - Когда я был настоящим
— Убрать, изъять, заставить испариться.
— А, испариться. Легкое облачко, да. Это мне нравится.
Теперь Наз смотрел на меня в упор. Казалось, его глаза вот-вот лопнут.
— Я могу это устроить, — теперь его голос хрипел.
— Ну и отлично, давайте.
— Вы понимаете?
Я посмотрел на него, силясь понять. Он может устроить так, чтобы каналы испарились. Каналы — значит, люди. Он снова заговорил, более медленно.
— Я… могу… это… устроить, — прохрипел он снова.
Капли пота у него на висках увеличивались. Испариться, подумал я — Наз хочет заставить этих людей испариться. Я снова представил себе, как их пропускают через трубку и подбрасывают кверху, как они становятся облаком, сливаются с небом. Сперва я подумал о тех реконструкторах, которые будут со мной в банке, представил себе, как они дематериализуются, делаются голубыми, невидимыми, пропадают. Они испарятся первыми. Но дальше идут другие, те, кого отстранили — им тоже придется испариться. А дальше…
— Сколько каналов вам понадобится заставить испариться? — спросил я.
Он посмотрел на меня в ответ, бледный, возбужденный, больной, и прохрипел:
— Все. Всю пирамиду.
Я снова взглянул на него, попытался понять и это. Вся пирамида — сюда входили не только реконструкторы, сюда входили и все ассистенты: Энни, Фрэнк, их люди и люди, которые осуществляли связь между их людьми и людьми других людей. И второстепенные ассистенты тоже: электрики, плотники и поставщики питания.
— Всех их! — воскликнул я. — Каждого! А как же вы…
— Когда они будут в воздухе, — голос Наза по-прежнему хрипел. — Мы поднимем их всех в воздух — всех, до последнего члена вашего персонала, — и тогда…
— До последнего члена! Это значит, мою хозяйку печенки и моего пианиста! И моего мотоциклиста-любителя, и мою неинтересную пару, и мою консьержку тоже!
— Это единственный способ, — повторил Наз. — Мы поднимем их всех на самолете, и тогда…
Он замолчал, но глаза его по-прежнему смотрели на меня в упор, пытаясь удостовериться, что я понимаю то, что он мне говорит. Я отвернулся от них и мысленно увидел, как самолет взрывается и преобразуется в облако.
— Ух ты! — произнес я. — Красота.
Я снова мысленно увидел эту картину: самолет стал подушкой, которая распоролась, и наружу, сливаясь с воздухом, хлынула ее начинка из перьев.
— Ух ты! — прошептал я.
Я увидел самолет в третий раз: на это раз он раздулся, раскрылся, словно цветок, который прорывается через свою внешнюю оболочку и разлетается миллионами крохотных брызг пыльцы, превращаясь в свет.
— Ух ты! Вот это красота, — произнес я.
Какое-то время мы сидели молча, Наз потел, его распирало, я снова и снова и снова прокручивал в голове эту картину. Наконец я повернулся к нему со словами:
— Да, отлично. Давайте.
Наз поднялся и пошел к двери. Я велел ему перевести дом в режим включено; он ушел; я забрался в ванну.
Там я пролежал остаток ночи, представляя себе взрывающиеся самолеты, раскрывающиеся цветы. Я был счастлив — счастлив, что увидел такой прекрасный образ. Я слушал, как ноты у пианиста бежали, спотыкались, шли по кругу, слушал, как скворчала печенка, слушал неясное электрическое гудение телевизоров, пылесосов и вытяжек. Слушал, и меня охватывала нежность — еще несколько раз, и всему этому настанет конец. Моя пирамида была подобна пирамиде фараона. Фараоном был я. Они, все остальные, были моими верными слугами; моей наградой им было разрешение сопровождать меня на первом отрезке моего прощального путешествия. Наблюдая, как от воды идет пар, вверх, мимо трещины, я представлял себе моих людей: поднятые в воздух, абстрагированные, обрамленные, словно святые на церковных витражах — каждый вечно исполняет свою собственную роль. Хозяйка печенки рисовалась мне ярко раскрашенной и двумерной, слегка наклонившейся вперед, опускающей мешок с мусором; пианист — сидящим в профиль за роялем, репетирующим; мотоциклист-любитель — плоским, стоящим на коленях, возящимся со своим мотором. Ассистенты рисовались мне обрамленными, с яркими переговорными устройствами и яркими планшетами в руках, одетыми в яркую, разноцветную спецодежду; выпускатели котов воссоединились с котами, которых они отправили туда прежде; участники массовки парили по краям, будто хор херувимов. Все это я представлял себе ночь напролет, лежа в ванне, наблюдая, как поднимается — испаряется — пар.
Наз зафрахтовал самолеты — огромный для всех остальных и крохотный реактивный, частный — для нас. Он что-то сказал им — неважно, что: слою номер два одно, слою номер три другое, слою номер четыре — еще что-то, и так далее, рассчитав так, чтобы каждая из его историй вписывалась в остальные, чтобы поведение группы Б с точки зрения группы Г не противоречило истории номер четыре, а банк знаний группы В, столкнувшись с историей номер два, не перетек в банк группы А и не закоротил поведение этой группы по отношению к… и так далее, и так далее. Каждый аспект был предсказан и предвиден; конечной целью было посадить их всех в самолет прежде, чем станут видны трещины в истории (основная нить легенды включала в себя поездку в Северную Африку, некий проект в тех краях, очередную реконструкцию, суммы настолько громадные, что никто не смог бы отказаться), поднять их всех в воздух, чтобы испарились, распылились. Он потихоньку убегал на потайные встречи с сотрудниками аэропорта, с ирландскими республиканцами, или с мусульманскими фундаменталистами, или бог знает с кем, а когда возвращался, вид у него был, как всегда в последнее время, бледный, безумный, целеустремленный.
Я за всем этим не следил — это было не нужно, да и ни к чему; я был полностью поглощен нашими репетициями, маршрутами и передвижениями, дугами, фалангами и линиями, отделением, подрезанием, остановками, поворотами назад. Побег мы отрепетировали столько раз, что от шин на асфальте остались несмываемые следы, приямо как от шин «Фиесты» в другой реконструкции, в той, с каскадами голубой дряни. Рядом с ними по-прежнему виднелось черное пятно — большой, темный, полутвердый нарост моторного масла или гудрона. Оно перестало меня раздражать, я начал размышлять о том, как оно образовалось — наверное, здесь что-то произошло, какое-то событие, оставившее этот след. Однажды, когда мы кончили репетировать, я подошел к нему, присел рядом, потыкал в него пальцем. Оно было твердым, но не вызывающим, не враждебным. Его поверхность, если посмотреть с расстояния в дюйм, не больше, была покрыта мелкими порами — растрескавшимися, открытыми; там виднелись дорожки, ведущие внутрь нароста.
— Как губка, — сказал я.