Густаво Беккер - Чертов крест: Испанская мистическая проза XIX - начала XX века
— Я в отчаянии!
IIIМы вошли в часовню, где несколько старух молились, читая вечерние молитвы. Часовня эта темная и большая, деревянный настил там всегда скрипит, а скрип еще усиливается высокими романскими сводами. В детстве часовня вызывала во мне ощущение деревенской тишины и покоя. Я наслаждался в ее тени, как под кроной старого каштана, как под сенью виноградной лозы, вьющейся над каким-нибудь крыльцом, как в прохладе пещеры отшельника где-нибудь в горах. Вечерами там всегда собирались старухи, читавшие молитвы. Их голоса, слитые в исступленный шепот, отражались от сводов и, казалось, освещали розы витражей, подобно заходящему солнцу. Под сводами ее всегда слышались гнусавая и торжественная разноголосица молитв, глухое шарканье по настилу, позвякивание серебряного колокольчика в руках у мальчика-служки, когда он поднимает зажженную свечу над плечом капеллана, читающего по складам в требнике страсти Господни.
О кортисельская часовня, когда же душа моя, постаревшая и усталая, вновь погрузится в твою врачующую сень!
IVМоросило и уже смеркалось, когда мы проходили по галерее собора, возвращаясь домой. В сагуане,[106] просторном и темном, мою сестру, должно быть, охватил страх, потому что по лестнице она поднималась бегом, не выпуская моей руки. Войдя в дом, мы увидели нашу матушку: она прошла через прихожую и исчезла в одной из дверей. Полный любопытства и тревожного предчувствия, причину которого я сам не понимал, я поднял глаза на сестру, и она, не говоря ни слова, наклонилась и поцеловала меня! При совершенном незнании жизни, я угадал секрет своей сестры Антонии. Он навалился на меня, подобно смертному греху, когда мы проходили по этой прихожей, где коптила керосиновая лампа с разбитым стеклом. Два языка пламени напомнили мне о рогах дьявола. Я лег спать, и в темноте этот образ вырастал передо мной, не давая уснуть, и как кошмар вновь являлся мне в другие ночи.
VНаступили дождливые дни. Студент гулял по галерее собора, когда развиднялось, но сестра моя не ходила в собор. Я же иногда, пока учил уроки в гостиной, полной аромата увядающих роз, приоткрывал окно, чтобы видеть его. Он гулял один, судорожно улыбался, и с наступлением сумерек его сходство с покойником настолько усиливалось, что страшно было глядеть. Дрожа, я отходил от окна, но все смотрел на студента, не в силах доучить уроки. В большой гостиной, темной и гулкой, мне слышались его шаги, хруст берцовых костей и коленных чашечек… Мяукал кот за дверями, и мне казалось, что его мяуканье походило на имя студента:
Максимо Бреталь!
VIБреталь — деревушка в горах, недалеко от Сантьяго. Старики носят остроконечные шапки и куртки из домотканой шерсти, старухи прядут на скотных дворах, потому что там гораздо теплее, чем в домах, а пономарь устроил школу в прилегающей к церкви галерее. Не без помощи его линейки дети постигают ту особую грамоту, которая нужна алькальдам[107] и писцам, читая нараспев феодальные уложения одного дворянского рода, владевшего прежде майоратом,[108] ныне пришедшим в упадок. Максимо Бреталь был из этого дома. Он приехал в Сантьяго для изучения теологии, и в первое время какая-то старуха, торговавшая медом, привозила ему из деревни кукурузный хлеб на неделю и свиное сало. Он жил вместе с другими учениками на постоялом дворе, где платили только за ночлег. Максимо Бреталь уже получил младший церковный сан, когда вошел в наш дом, чтобы стать моим репетитором по латинской грамматике. Мою матушку попросил принять его с благотворительной целью священник из Бреталя. Пришла какая-то старуха в чепчике поблагодарить ее и принесла в подарок корзину с ранетными яблоками. Одно из этих яблок — говорили потом — было, по всей вероятности, заколдовано и околдовало мою сестру Антонию.
VIIНаша матушка была очень набожна и не верила ни в предсказания, ни в колдовство, но делала вид, что верит этому объяснению, лишь бы извинить страсть, снедавшую ее дочь. Антония в те времена уже стала похожа на существо потустороннего мира, как и студент из Бреталя. Она всегда вспоминается мне сидящей в глубине гостиной за вышиванием и такой призрачной, как если бы я видел ее отраженной в зеркале; движения ее медлительны, словно бы она движется в ритмах иного мира, голос угасает, улыбка так далеко от нас. Она, вся в белом, вся печальная, как бы парит в тайне сумерек и так бледна, что от нее, как от луны, словно исходит сияние. А матушка раздвигает портьеры, смотрит на нее и снова бесшумно уходит.
VIIIВернулись солнечные дни с их нежным золотым светом, и моя сестра, как и раньше, стала брать меня молиться со старухами в кортисельскую часовню. Я трясся от страха, как бы снова не появился студент и не протянул бы нам свою призрачную руку, с которой капала святая вода. В испуге я смотрел на сестру и видел, как дрожат у нее губы. Максимо Бреталь, который все дни проводил в галерее, исчезал, едва мы приближались, и потом, проходя по нефам собора, мы видели, как он появляется под тенью сводов. Мы входили в часовню, а он становился на колени у входа, целуя плиты ступеней, по которым только что прошла моя сестра Антония. Он преклонял колена и стоял там как надгробный памятник, накинув плащ на плечи и молитвенно сложив руки. Однажды, когда мы выходили, я увидел, как его рука тенью скользнула передо мной и он сжал пальцами край платья Антонии.
— Я в отчаянии!.. Ты должна выслушать меня, ты должна знать, как я страдаю… Ты не хочешь смотреть на меня?..
Антония прошептала, белая, как цветок:
— Оставьте меня, дон Максимо!
— Я не оставлю тебя. Ты — моя, твоя душа принадлежит мне. Тела мне не надо, за ним придет смерть. Погляди на меня, пусть глаза твои исповедаются моим глазам. Погляди на меня!
И восковая рука так потянула юбку сестры, что разорвала ее. Но невинные глаза исповедались глазам светлым и ужасным. Вспоминая об этом, я плакал всю ночь в темноте, как если бы моя сестра убежала из нашего дома.
IXЯ по-прежнему занимался латынью в той же гостиной, полной аромата увядающих роз. В иные дни тенью входила в нее матушка, пропадала, утонув в подушках огромного дивана, обтянутого красным дамасским шелком. Я слышал, как она вздыхала, различал стук перебираемых четок. Моя матушка была очень красивая, белокожая и светловолосая, всегда одетая в шелка, с черной перчаткой на одной руке, так как на ней не хватало двух пальцев; другая же, белая, как камелия,[109] вся была унизана кольцами с драгоценными каменьями. Эту руку мы всегда целовали, и этой рукой она ласкала нас. Другую же, в черной перчатке, она обычно скрывала под кружевной накидкой, и, только когда она крестилась, можно было видеть эту руку, такую скорбную и мрачную на белизне ее лба, на розовых лепестках ее губ, на ее груди Мадонны Литты.[110] Моя матушка молилась, сидя на диване в гостиной, а я, чтобы воспользоваться лучом света, который проникал со стороны приоткрытого балкона, учил латынь в другом углу, и грамматика лежала открытой на одном из старинных ночных столиков с шахматной доской. Мы едва различали друг друга в этой огромной, темной и гулкой, внушавшей почтение гостиной. Иногда матушка, прерывая молитву, приказывала мне шире раскрыть балкон. Я молча повиновался и пользовался этим разрешением, чтобы взглянуть на галерею, где в тумане сумерек все еще гулял студент. В тот вечер я тоже посматривал на него, и вдруг он исчез. Я снова стал было зубрить латынь, но в дверь гостиной постучали. То был один францисканский монах, недавно прибывший из Святой земли.