Амброз Бирс - Избранные произведения
Старик вошел в ворота богадельни и поплелся по широкой аллее, белой от густо падающего снега; время от времени он слабым движением стряхивал его с себя, когда скапливалось слишком много; вот он вступил в свет большого круглого фонаря, который всегда горел ночью в высоком центральном портале. Словно сторонясь его беспощадных лучей, старик свернул влево и, пройдя довольно большое расстояние вдоль фасада, позвонил у двери пониже с веерообразным окном наверху, через которое сочился изнутри тусклый безразличный свет. Дверь открыл сам всемогущий мистер Тилбоди. Увидев посетителя, который тотчас обнажил голову и еще ниже согнул свою и без того сгорбленную спину, властительная особа не выразила ни малейших признаков удивления или досады. Дело в том, что мистер Тилбоди находился в не свойственном ему превосходном расположении духа, что, несомненно, объяснялось приближением светлого праздника, ибо был канун Рождества, когда добрые христиане совершают подвиги бескорыстного милосердия и веселятся. Соответственно душа мистера Тилбоди была преисполнена благостью, его толстое лицо и крошечные блекло-голубые глазки, благодаря которым только и можно было догадаться, что это лицо, а не перезрелая тыква, сияли наивным довольством — так, кажется, и лег бы и нежился в лучах упоения собственной особой. На нем были шляпа, сапоги, зимнее пальто, в руках зонт, как и приличествует человеку, который приготовился окунуться в ночной мрак и метель ради свершения деяний человеколюбия: мистер Тилбоди только что попрощался с женой и детьми и собрался идти в "центр", дабы купить там все необходимое для поддержания вранья о пузатом святом, который якобы прилетает ежегодно с подарками через трубу к послушным, а главное — никогда не врущим детям. Поэтому он не пригласил старика войти, а жизнерадостно поздоровался с ним у порога:
— Добрый вечер, добрый вечер! Как раз вовремя — еще минута, и вы бы меня не застали. Я очень спешу, пройдемтесь немного вместе.
— Спасибо, — ответил старик; в свете, падающем из отворенной двери, было видно, что на его бледном, худом, но довольно благородном лице выразилось некоторое разочарование. — Скажите, а что попечительский совет… что моя просьба?
— Попечительский совет, — произнес мистер Тилбоди, закрывая двери в дом и в свою душу, так что сразу померк свет рождественского благоволения, попечительский совет склонился к мнению, что вашу просьбу надлежит отклонить.
Есть чувства, для рождественских дней никак не приличествующие, но ирония, подобно смерти, не разбирает приличий.
— Боже милосердный! — воззвал старик слабым, надтреснутым и совсем невыразительным голосом, так что из двоих, слышавших его, по крайней мере один счел этот возглас просто неуместным, ну, а Другой — но тут не нам, простым смертным, судить.
— Да, — продолжал мистер Тилбоди, приноравливая свой шаг к походке спутника, который машинально старался идти по собственному следу, но то и дело оступался, — совет решил, что при сложившихся обстоятельствах — весьма и весьма необычных, вы сами это понимаете, — принять вас было бы нецелесообразно. Мой долг как директора приюта для престарелых и секретаря ex officio[7] высокочтимого совета (от перечисления столь внушительных титулов большое здание за пеленой крутящегося снега словно бы уменьшилось в размерах), так вот, мой долг указать вам, что, как выразился председатель совета дьякон Байрам, ваше присутствие в доме для престарелых в данных обстоятельствах привело бы к большой неловкости. Я счел своим долгом сообщить высокочтимому совету все, что вы рассказали мне накануне о ваших затруднительных обстоятельствах, о пошатнувшемся здоровье, о трудностях, которые вам, по воле Провидения, пришлось преодолеть, чтобы изложить вашу просьбу лично, что, разумеется, можно только одобрить, но после тщательнейшего, я бы даже сказал благоговейно-трепетного ее рассмотрения в духе милосердия, к коему побуждает нас наступающий великий праздник Рождества, совет пришел к выводу, что было бы неправильно нанести урон богоугодному заведению, вверенному волей Провидения нашему попечительству.
Они вышли из ворот; фонарь слабо светил сквозь завесу снежных хлопьев. Следы старика замело, и он замедлил шаг, словно не зная, куда идти. Мистер Тилбоди уже значительно его обогнал, однако остановился и обернулся, явно желая исчерпать предмет разговора.
— Так что в данных обстоятельствах, — продолжал он свою тираду, решение совета…
Но старик был уже недоступен его велеречивому пустословию; он перешел через улицу и, петляя, побрел по пустырю куда глаза глядят, а поскольку идти ему было решительно некуда, в таком его поведении даже была своя логика.
Вот как случилось, что утром следующего дня, когда грейвилльские колокола заливались особенно весело и звонко в честь великого праздника Рождества, крепенький мальчуган лет восьми, сын дьякона Байрама, прокладывая себе в глубоком снегу путь к церкви, споткнулся об окоченевший труп Амазы Аберсаша, благотворителя.
Часы Джона Бартайна
— Точное время? Господи, да на что оно вам сдалось? Сейчас примерно… Да бросьте, экая важность. Ясно, что время позднее — чего вам еще? Впрочем, если вам надо поставить часы, возьмите и посмотрите сами.
С этими словами он снял свои тяжеленные старинные часы с цепочки и подал мне, после чего повернулся, прошел через всю комнату к книжным полкам и вперил взгляд в корешки. Его мрачная нервозность удивила меня — я не находил для нее причины. Поставив по его часам свои, я подошел к нему и поблагодарил.
Когда он брал у меня часы и вновь прикреплял к цепочке, руки у него ходуном ходили. Гордясь своим тактом и находчивостью, я небрежной походкой направился к буфету, плеснул себе бренди и разбавил водой; затем, извинившись за невнимание к гостю, я предложил ему последовать моему примеру и вернулся в свое кресло у камина, предоставив ему обслуживать себя самостоятельно, как было у нас с ним принято. Наполнив свой стакан, он уселся рядом со мной у огня — спокойный, как ни в чем не бывало.
Этот странный случай произошел у меня дома, где мы с Джоном Бартайном коротали вечер. Мы поужинали вместе в клубе, после чего наняли экипаж и поехали ко мне — словом, все шло своим чередом; поэтому я никак не мог взять в толк, чего ради Джон нарушил обычный заведенный порядок вещей и устроил представление, демонстрируя какие-то непонятные переживания. Чем дольше я раздумывал об этом, вполуха слушая его блестящие рассуждения, тем сильнее разбирало меня любопытство; и, разумеется, мне не стоило особого труда убедить себя в том, что любопытство мое есть не что иное, как дружеская забота. Любопытство очень часто надевает эту личину, чтобы не возбуждать раздражения. Наконец, я бесцеремонно прервал один из самых великолепных пассажей его пропадавшего втуне монолога.