Энн Райс - Черная камея
"Гоблин, все плохо, – сказал я. – Все ужасно. Милочка больше не очнется". Гоблин огорчился – я увидел слезы в его глазах, – но, возможно, он просто подражал мне.
"Ступай, Гоблин, – велел я. – Веди себя прилично и уважительно. Будь потише, чтобы я мог побыть рядом с Милочкой, как того требует долг".
Мои слова, видимо, возымели действие. Он перестал меня мучить, но я все равно день и ночь чувствовал его присутствие где-то рядом.
Когда пришел час отключить кислород, который к тому времени только и удерживал Милочку на этом свете, Папашка не смог приехать в больницу.
Я находился в палате, и если Гоблин был рядом, то я этого не ощущал. Тетя Рути и сиделка выслушали распоряжение доктора. Тут же присутствовали Жасмин, Лолли и Большая Рамона. Она-то и велела мне встать к изголовью и держать Милочку за руку.
Сняли кислородную маску, но Милочка не начала хватать воздух, задыхаясь. Она просто какое-то время дышала чуть глубже, а потом рот приоткрылся, и на подбородок хлынула кровь.
Жуткое зрелище. Никто такого не ожидал. Тетя Рути не выдержала, и кто-то начал ее успокаивать. Я не отводил глаз от Милочки. Потом схватил пачку бумажных салфеток и начал промокать кровь, приговаривая: "Все в порядке, Милочка, все в порядке".
Но кровь продолжала идти сильнее, стекая по подбородку, а когда у Милочки вывалился язык, хлынула потоком.
Кто-то передал мне мокрое полотенце, и я продолжал собирать кровь.
"Все хорошо, Милочка, я справлюсь", – не переставал повторять я и вскоре действительно справился. После четырех или пяти глубоких вдохов все было кончено. Большая Рамона велела закрыть Милочке глаза, что я и сделал.
Вошедший в палату врач объявил, что пациентка мертва, теперь уже окончательно и бесповоротно.
Я вышел в холл, отчего-то испытывая невероятное облегчение, и теперь, вспоминая, только безумием могу объяснить отвратительное чувство легкости при мысли о том, что избавлен от последствий кончины Милочки, поскольку нахожусь в огромной больнице, под ярким светом дневных ламп и под присмотром дежурных медицинских сестер. Это было дико приятное чувство. Как будто на земле не существовало другого бремени. Я шел куда-то, едва чувствуя под ногами кафельный пол.
И тут я увидел Пэтси. Она подпирала спиной стенку и выглядела как обычно: высокий начес желтых волос, белый кожаный наряд с бахромой, блестящие перламутровые ногти, высокие белые сапоги.
Только тогда, глядя на нее, на разрисованное лицо, напоминавшее маску, я вдруг осознал, что Пэтси за все это время ни разу не появилась в больнице. Сначала я не мог вымолвить ни слова, но все же сумел справиться с волнением.
"Она умерла", – сказал я.
"Не верю! Я видела ее совсем недавно, на празднике Марди Гра", – яростно выпалила в ответ Пэтси.
Я рассказал, что несколько минут назад отключили кислород и что все произошло очень тихо: Милочка не задыхалась, не страдала и даже не испытала страха.
Пэтси вдруг взорвалась. Перейдя с яростного крика на громкое шипение (мы стояли недалеко от поста медсестер), она потребовала ответить, почему ей никто не сказал, что мы собираемся отключить кислород, и как мы могли так поступить с ней (имея в виду саму себя), кто дал нам право, ведь Милочка была ее матерью.
Тут из-за угла, из помещения для посетителей появился Папашка. Таким злым я его еще никогда не видел. Одним движением он резко развернул к себе Пэтси и велел ей немедленно убираться из больницы, заявив, что, если она останется еще хоть на минуту, он ее убьет. Потом Папашка посмотрел на меня. Его всего трясло, но он молчал, давясь слезами, и, постояв так, направился в палату Милочки.
Пэтси тоже двинулась к двери палаты, но остановилась, повернулась ко мне и наговорила с три короба обидных вещей – что-то вроде того, что я будто бы всегда был пупом земли и здесь, наверное, тоже без меня не обошлось.
"Да, Тарквиний, как скажешь, Тарквиний, все для Тарквиния", – словно передразнивая родственников, произнесла она.
Впрочем, сейчас я уже точно не припомню ее слов.
Как только у палаты Милочки начала собираться многочисленная родня, Пэтси ушла.
Я покинул больницу, забрался в грузовичок, едва обратив внимание, что на соседнем сиденье устраивается Жасмин, доехал до первой придорожной забегаловки, заказал там гору ореховых блинчиков и, бухнув на тарелку побольше масла, принялся запихивать их в себя, пока не затошнило.
Напротив сидела Жасмин за чашечкой черного кофе и курила одну сигарету за другой. Ее темное лицо было очень гладким, держалась она спокойно, а через некоторое время произнесла:
"Она страдала, быть может, недели две. Марди Гра был двадцать седьмого февраля. Она смотрела парад. А сегодня у нас четырнадцатое марта. Так что времени прошло не так уж много. Спасибо и на том".
Я не мог говорить. Но когда подошел официант, заказал еще одну порцию ореховых блинчиков и добавил столько масла, что они буквально плавали в нем.
Жасмин продолжала курить.
В похоронном бюро Нового Орлеана хорошо потрудились, и в атласном гнезде гроба Милочка, подгримированная ровно настолько, насколько это было необходимо, выглядела прекрасно: чуть-чуть подправлены карандашом брови, губы слегка подкрашены помадой "Ривлон", которую она любила. Ее одели в бежевое габардиновое платье, то самое, в котором она весной проводила экскурсии, а на покрывале, на уровне коленей, лежала белая орхидея.
Тетушка Куин была безутешна. Почти всю церемонию прощания мы простояли, вцепившись друг в друга.
Перед тем как закрыли гроб, Папашка снял с шеи Милочки жемчужное ожерелье и стянул с ее пальца обручальное кольцо, сказав при этом, что хочет оставить эти вещи на память. Вздохнув, он наклонился и последним из нас поцеловал свою многолетнюю спутницу.
Гроб закрыли.
Не успела опуститься крышка, как Пэтси разрыдалась. Косметика на лице растеклась. Пэтси впала в буйство: рев стоял душераздирающий, она кричала, плакала и звала маму, пока уносили гроб. "Мама, мама", – твердила она, а этот идиот Сеймор поддерживал ее вялой рукой и только тупо твердил: "Тихо, тихо", словно имел на это право.
Я взял на себя заботы о Пэтси, и она, крепко обхватив меня руками, проплакала всю дорогу до кладбища Метэри, а когда приехали на место, заявила, что не может покинуть машину и присутствовать на церемонии погребения. Я не знал, что делать, и продолжал ее обнимать. Пришлось остаться вместе с ней в машине и всю церемонию провести с Пэтси на заднем сиденье. Но я видел, что происходило возле могилы, и слышал, о чем там говорилось.
Нам предстояла долгая дорога домой, и Пэтси рыдала до изнеможения. Выплакав все слезы, она заснула у меня на плече, а когда проснулась, взглянула на меня снизу вверх – в то время я уже достиг шести футов – и как-то сонно и тихо произнесла: