Владимир Рыбин - Сокол, № 1, 1991
На всех частях триптиха ярко било в глаза небо. Крохотный мазок, едва заметный просвет меж низких, брюхатых дождями туч, — над лагерем. Ослепительно голубой дверной проём — на картине справа. И огромнейшее, похожее на бескрайнее море, небо на левом полотне, где на утлом воздушном корабле летел отважный безумец, Вольный Гонец за птицами, бросаемый воздушным потоком прямо на скалистые рифы Земли.
Взволнованный до глубины души, Аркадий бережно снял картину. Перевернул её. Всё правильно: пилот и его химеричный, босховский аппарат падали прямо в прогал меж скалами, опрокинувшись, стремительно. Не было на всём белом свете такой силы, что могла бы их спасти. Потому и была насмешливая улыбка на губах Гонца прощальным вызовом Судьбе.
Лежень повесил полотно на место, и у безумца появился крохотный шанс выйти из мёртвой петли, если, конечно, не подведёт дельтаплан. Но уже рвалась на левой консоли ветхая материя. Аркадий только сейчас заметил беду, пилот же учуял её намного раньше. Но в его глазах не было страха…
19
Сон Леонида плескался прозрачной водой, и лучи таёжного, дремотного солнца играли на камнях быстрой реки. У выворотня, могучего дерева с огромными корнями, поднявшими тяжеленные булыги камней, вода затихала в глубоком омуте, у дна которого ходили два больших ленка, ускуча, как называли их шорцы. Время от времени рыбы поднимались к поверхности воды, и свет причудливо играл на их радужной окраске.
Глупый мотылёк запорхал над омутом. Мощный всплеск, хищная рыба взлетела в воздух серебристо-жемчужной торпедой. Её прыжок-полёт был прекрасен, на мгновение она словно бы застыла в воздухе, почти без брызг обрушилась и воду.
И вновь жаркая полуденная тишина, наполненная лишь пеньем ветра в кронах редких деревьев, росших по гребню горы, да плеск воды на бурливых перекатах.
Прекрасен был огромный ланой-выворотень. Его громадные сплетённые корни с камнями образовывали единую причудливую плоскость. Они белели на солнце, отмытые дождями. Корни по-прежнему крепко держали валуны. Они подняли их выше человеческого роста. Ствол у самого комля в три обхвата.
Ланой… Выворотень… Рухнувший…
Крона убитого дерева ещё зеленела буйно, в последний раз. Гигант рухнул в страшную весеннюю грозу, когда ветровальные ураганы беспощадно обрушились на тайгу. Великан одиноко стоял на крутояре, и река подмыла его корни. Когда он упал, застонала земля, а медведь, жалобно скуливший при вспышках молний, стал с перепугу рвать когтями и накидывать себе на башку клочья травы вместе с дёрном.
Ныне здесь тишина. Журчит река. Плывут облака невесомые, да поёт, поёт неумолчно ветер в кронах древних кедров, которые пощадил ураган…
20
Боцман Глюм сидел на недостроенном причале в тёмном малолюдном углу рыбпорта. Кое-где под ногами зияли провалы, не все тяжёлые плиты были уложены на бетонные балки. Меж свай плескалась короткая волна, плавали использованные презервативы, рваные фирменные пакеты, арбузные корки, щепки, отрезанная собачья голова… Прожектор «кобра», освещавший когда-то этот причал, сиротливо поглядывал сверху лишённым стекла и лампы глазом.
Глюм заботливо подложил под зад пачку сухой японской гофтары, явно опасаясь земного радикулита. Почесался. Он ждал назначенного часа. Дьявол, с утра пребывая не в духе, отхлестал боцмана его же девятихвостой плёткой с бронзовыми гайками. Если ему не изменяет память, впервые за последние триста лет. «Дракоша» яростно почёсывал заживавшие рубцы. Ну попадись теперь ему художник!
Через полчаса под последним тусклым фонарём мелькнёт шаткая фигурка пьяного в драбадан Ланоя со свёртком под мышкой. Старик-посыльный даже не пикнул, когда Глюм вручил ему две бутылки якобы коньяка и коротко приказал: «Отдашь лично! Из рук в руки…»
«Коньячок» с малой толикой этиленгликоля — смертоносный дар преисподней. Летальный исход через три часа, а до того — безумство с чётко выраженной аберрацией личностного поведения. Во как!
Глюм пододвинул носком калоши длинную прогнувшуюся доску. По ней кое-кому предстоит сделать последние шаги на этой грешной земле. Кое-кто, не будем вслух называть имени, оступится с неё, едва успев вручить боцману пакет с полотном. Картина украсит собой кают-компанию Белой Субмарины, и подводная лодка наконец снимется с мёртвого якоря. Их снова ждут морские просторы, пиратские набеги, впереди — великое множество загубленных людских душ!..
А короткий сдавленный крик отравленного человека на забытом причале никто не услышит. Глюм меланхолично поплевал в воду, затем воровато извлёк из кармана потрёпанной кожаной куртки небольшой металлический сифон, с наслаждением хлебнул холодной водички. Отдышался, хлебнул ещё и, спрятав сифон в бездонный карман волшебной куртки, засвистел «Магдалену», песенку, что любил давным-давно в прошедшей земной жизни петь один из матросов Белой Субмарины:
Нас всех, рано или поздно,
ждут на дне морские звёзды,
чтоб остаться с ними навсегда.
Магдалена, Магдалена, Магдалена…
Угрызений совести Глюм не испытывал. Драгоценнейшая и подлейшая шкура у него всего одна, если её каждое утро будут столь усердно почёсывать плетью, то такому долголетию, пожалуй, не особо будешь рад.
— В конце концов все мы вышли из моря, — сказал вслух боцман. — В море и вернёмся. Какая разница, сорок лет он проживёт или вдвое больше, всё равно когда-нибудь умирать… Конечно, на земле будет поменьше его пакостных картинок. И ведь придумал же! «Грехопадение козлов с галстуками», «Все люди — волкусы», «Ужин при свечах в круге скорпионов под виселицей». Кому, собственно, нужны подобные картины? Народу? Народу такое искусство не нужно, народу подавай здоровое искусство!
И, подведя черту размышлениям, весьма обиженный за одураченный народ, Глюм снова приложился к веселящей водичке. Его снова потянуло на философию.
— Впрочем, что значат какие-то сто лет перед безжалостными ликами Хроноса. Пылинка на чашах Времени. Вот я, например! Бродил по пристаням сотен портовых городов. Где они ныне? Погребены песками пустынь, затоплены морем, смыты тайфунами и цунами. Я покупал продажные ласки тысяч шлюх за бронзовые браслеты, раковины каури, серебряные дирхемы, динары, талеры, песо, доллары, шиллинги и даже рубли… И что? Время давно истёрло в прах и монеты, и нежные пальчики, прятавшие их в укромное место… Нет, лично я считаю: человеческая жизнь — это подло и мерзко всегда. Что она собой представляет? Всего лишь существование белковых тел, как его там… в узких параметрах физической среды…