Григорий Чхартишвили - Кладбищенские истории
Там, в углу, было очень нехорошо. Капитан затруднился бы объяснить, откуда у него возникло такое ощущение, но по коже пробежали мурашки.
Ну, стена, посветил фонарем Николай, пытаясь уразуметь, в чем дело. Ну, плесень. Мышиный помет. Скорее, крысиный — больно катышки здоровые.
Издали донеслось «бом-бом-бом» — это часы на монастырской колокольне начали отбивать полночь.
Чухчев потер пальцем под усами, потом по передним зубам — была у него такая привычка, если сильно над чем-нибудь задумается.
— Губы-раз, зубы-два, — донесся вдруг из стены тихий, но отчетливый шепот.
И еще какое-то бормотание, почти совсем неслышное.
— А? — спросил капитан, отшатнувшись. Впереди-то ничего не было, совсем ничего!
Одна стена.
Вдруг откуда-то (из щелей в кладке, что ли?) пополз туман — не туман, дымка — не дымка, а может, это у Николая от потрясения в глазах поплыло, только видимость сделалась почти что нулевая. Воздух заколыхался, в луче взвихрились белые крошки, а потом муть рассеялась, и милиционер увидел в стене, прямо перед собой, проем, которого раньше тут не было.
— Блин, — сказал Чухчев, потому что принципиально не употреблял нецензурных выражений, и уронил свою «Тусу» на каменный пол.
Фонарь не разбился, но откатился в сторону и стал светить в постороннем направлении, поэтому кто там, в дыре, Николай не разглядел.
А там явно кто-то был.
В нос капитану шибануло кислым смрадом, обдало холодом, будто из открытого рефрижератора, и донесся свистящий шепот (вроде женский):
— Ктойта? Эй, ктойта?
— Капитан Чухчев, — строго ответил Николай, лихорадочно соображая, как бы представить свое подвальное пребывание в официальном смысле.
В общем-то, это было нетрудно. Представитель власти имеет право заходить, куда хочет, если подозревает какой непорядок. А тут безусловно присутствовал непорядок, хоть и не очень понятно, какой именно.
— Капитан Чухчев? — выдохнула тьма. — Капитан Чухчев?! Николушка, ангел мой! Пришел, сокол! А я уж не чаяла!
Говорила старуха, теперь он это точно разобрал. Во-первых, голос был надтреснутый, во-вторых, с шамканьем — вместо «капитан Чухчев» получилось «капитан Тюхчев» или даже «Тютьчев».
Холодный ветерок щекотнул Николая по щеке, вонища усилилась — кажется, старушенция решила подобраться к капитану поближе.
— Но-но, — сурово предупредил он на всякий случай и нагнулся за фонарем. — Проверка паспортного режима. Документы!
Тут, что называется, возникали вопросы. Во-первых, что за личность. Во-вторых, как попала в засыпанный подвал. Выходит, в него что, есть лаз с другой стороны? В-третьих, куда подевался кусок стены? В-четвертых, откуда старушка его по имени знает. «Николушкой» Чухчева никто не называл, даже в детстве — всё больше «Колькой», мать «Колюнчиком», а бабуля «Коликом-кроликом».
— Не признал свою Дарьюшку? — трепетал и всхлипывал голос. — Ох, ждала я тебя, ненаглядного, ох, ждала, немилосердного! Что грехов-то на душу взяла! Без разума и грех не в грех, а разум мой ты с собой забрал. Когда бросил меня, на молодую, желтоволосую променял! Всех бы их, лярв желтоволосых, в клочья разодрать, в кипятке сварить, утюгом пожечь! Да разве всех изведешь?
И столько в этом захлебывающемся шипении было злобы, что у Чухчева разжались пальцы, и фонарь снова выпал.
— Но и меня мучили, ах мучили! — Старуха перешла с гадючьего шипения на плач. — По все годы в темнотище, на сухой корочке. А людишки черные через решетку дразнются, пироги подовые показывают да приговаривают: «Салтычиха-балтычиха и высоцкая дьячиха, Васильевна, Савишна — давишня барышня! А у нас пироги горячи, с рыбкой, с вязичкою, с говядиной, с яичком. Пожалте, у нас для вас в самый раз! В нашей лавке атлас-канифас, шпильки-булавки, чирьи-бородавки…» Я на них зверем рычу, матерно лаюся, а они хохочут. «Ты не баба, говорят, ты мужик, про то указ читан. Сыми портки, похвастайся! Как на тя солдат-то влез?» Что я от солдата понесла, так это я не виноватая, ты злым языкам не верь. Снасильничал он меня, когда я обессилемши лежала, влихоманке. Я, Николушка, амантик мой, одного тебя обожаю…
В бредятину Чухчев почти не вслушивался. Он уже вычислил, что это за чучело. У монастырской стены недавно часовню открыли, так возле нее полно всякой пьяни-рвани кормится, милостыню клянчит. Вот и старуха эта наверняка оттуда же. Реально трёхнутая, на всю голову, раньше таких юродивыми называли. И еще блаженными, как церковь на Красной площади. Днем старуха, надо думать, на улице торчит, а на ночь в подвал уползает.
Капитан совершенно твердой, уже нисколько не дрожащей рукой подобрал фонарь, посветил — и версия подтвердилась. У стены покачивалась высоченная старуха, костлявая, как Баба Яга, с горящими черными глазищами, короче — самая распоследняя бомжиха: сверху какие-то тряпки намотаны, снизу широкие штаны с пузырями на коленях, вроде старых китайских треников, а на ногах драные соломенные тапки.
— Свет-то от тебя какой, будто от того! — осклабилось страшилище и потянулось к капитану корявыми лапами. — Это он тебя послал, да?
— Ррруки убрала! — прикрикнул Чухчев, ежась от холода. Как она тут ночует, как не замерзнет к чертовой матери? — Кто послал? Куда послал?
— Который стекло сторожит, — непонятно объяснила бомжиха. — Он, больше некому. Освети себя, Николушка. Дай полюбоваться личиком сахарным. Истосковалася я. — И вдруг всплеснула руками, заполошилась. — Ах, дура я, дура! Что ж это я неприбрана, нечесана, в чем была! А сама удивляюся, что ты меня не приголубишь, слово ласковое не скажешь. Не гляди на меня, медовенький, я сейчас, сейчас!
Она махнула перед собой, и снова, как пять минут назад, воздух поплыл, затуманился, но теперь совсем ненадолго.
— Вот теперь гляди на свою Дарьюшку! Дымка рассеялась, и Чухчев увидел вместо старухи еще молодую, но сильно некрасивую женщину — черноволосую, мясистую, нос картошкой. Самое чудное, что была она не в лохмотьях, а в длинном нарядном платье с глубоким-преглубоким вырезом, и в вырезе колыхался бюстище номер на пятый, если не на шестой. И пахло теперь не кислятиной, а резким цветочным ароматом.
Тут Николай, хоть и храбрый человек, фонарь обронил (уже в третий раз), повернулся и дунул к лестнице. Сам не помнил, как вылетел из подвала, а вслед ему неслось:
— Стой! Куда? Ведь сто лет теперь не свидимся!
Это, значит, было ночью восьмого декабря, даже уже девятого, потому что когда Чухчев вылез из ямы, он первым делом посмотрел на часы — по милицейской привычке: если какое происшествие, сразу протокол составлять. Было одиннадцать минут первого.