Рик Янси - Ученик монстролога. Проклятье вендиго
В конце августа из Менло Парка прибыла большая посылка, и на какой-то момент он стал прежним собой, восхищаясь подарком от друга. В посылку была вложена короткая записка; «С большой благодарностью за помощь в дизайне, Томас А. Эдисон». Он поигрался с фонографом в течение часа и больше к нему не прикасался. Фонограф стоял на столе рядом с ним немым укором. Это была мечта, воплощенная в жизнь Томасом Эдисоном, человеком, которому суждено было прославиться как одному из величайших умов своего времени, если не всех времен; подлинным человеком науки, чей мир радикально изменился благодаря тому, что он жил в этом мире.
— Что есть я, Уилл Генри? — неожиданно спросил доктор одним ненастным днем.
Я ответил с буквальностью, свойственной ребенку, которым я тогда и был.
— Вы монстролог, сэр.
— Я пылинка, — сказал он. — Кто обо мне вспомнит, когда я умру?
Я взглянул на гору писем на его столе. Что он имел в виду? Казалось, он всех знал. Только этим утром пришло письмо из Лондонского Королевского общества. Чувствуя, что он имеет в виду нечто более глубокое, я интуитивно ответил:
— Я, сэр. Я буду вас помнить.
— Ты! Ну, я думаю, у тебя не будет большого выбора. — Его глаза остановились на фонографе. — Знаешь ли ты, что я не всегда хотел стать ученым? Когда я был совсем молодым, меня снедало огромное желание стать поэтом.
Если бы он сказал, что его мозги сделаны из швейцарского сыра, то и тогда я бы не был так поражен.
— Поэтом, доктор Уортроп?
— О, да. Желание ушло, но темперамент, как ты мог заметить, остался. Я был очень романтичным, Уилл Генри, если ты можешь себе это вообразить.
— А что случилось? — спросил я.
— Я повзрослел.
Он положил один из своих длинных тонких пальцев на прорезиненный барабан и стал водить его кончиком по бороздкам, как слепой по азбуке Брайля.
— У поэзии нет будущего, Уилл Генри, — сказал он задумчиво. — Будущее принадлежит науке. Судьбу нашего вида определят Эдисоны и Теслы, а не Уодсворты или Уитмены. Поэты будут лежать на берегах Вавилона и плакать, отравленные плодами, которые выросли на месте, где гниют музы. Голоса поэтов потонут в гуле двигателей прогресса. Я предвижу день, когда все чувства будут сведены к определенным уравнениям химических реакций в наших мозгах. Надежда, вера, даже любовь — их местонахождение будет точно вычислено, и мы сможем показать пальцем и сказать: «Вот, в этом месте коры головного мозга лежит душа».
— Мне нравится поэзия, — сказал я.
— Да, а некоторым нравится заниматься резьбой, Уилл Генри, и поэтому они всегда будут искать дерево.
— Вы сохранили какие-то из своих стихов, доктор?
— Нет, не сохранил, и ты должен мне быть благодарен за это. Я писал ужасно.
— О чем вы писали?
— О том же, о чем пишут все поэты. Не могу понять, Уилл Генри, твоего редкостного дара ухватиться за самую несущественную часть проблемы и забить ее до смерти.
Чтобы доказать его неправоту, я сказал:
— Я никогда вас не забуду, сэр. Никогда. И весь мир не забудет. Вы будете более известны, чем Эдисон, Белл и все остальные вместе взятые. Я это обеспечу.
— Уйду в забвение, вернусь в ничтожество, из коего пришел, неоплаканный, бесславный, невоспетый… Это поэзия, если хочешь знать. Сэр Вальтер Скотт.
Он встал, и теперь его лицо светилось всей полнотой его страсти, одновременно устрашающей и странно прекрасной. Он выглядел как мистик или святой, свободный от оков своего эго и ото всех плотских желаний.
— Но я ничто. Моя память ничто. Моя работа — это все, и я не позволю выставить ее на посмешище. Пусть даже ценой своей жизни, но я этого не допущу, Уилл Генри. Если фон Хельрунг преуспеет, если мы позволим низвести нашу благородную миссию до изучения глупых суеверий толпы и начнем бормотать о природе вампира или зомби, словно они сидят за одним столом с мантикорами и антропофагами, то монстрология станет такой же мертвой, как алхимия, такой же смешной, как астрология, такой же серьезной, как представления с уродцами господина Барнума[2]! Взрослые люди, образованные люди, люди самого высокого ума и воспитания крестятся, как самые невежественные крестьяне, когда проходят мимо этого дома. «Какие странные и неестественные вещи творятся здесь, в доме Уортропа!» А ведь ты сам можешь удостовериться, что здесь нет ничего странного и неестественного, что я занимаюсь самыми естественными вещами, что если бы не я и не другие подобные мне люди, то эти дураки вполне могли бы сейчас давиться своими внутренностями или перевариваться в животе какого-нибудь чудовища, не более странного, чем обычная муха!
Он глубоко вдохнул, делая паузу перед продолжением своей симфонии, и неожиданно замер, слегка склонив голову набок. Я прислушался, но не услышал ничего, кроме легкого постукивания капель по окну и ритмичного тиканья каминных часов.
— Здесь кто-то есть, — сказал он. Он повернулся и посмотрел сквозь жалюзи. Я не видел ничего, кроме отражения его худого лица. Какие у него впавшие щеки! Какая бледная кожа! Он так мужественно говорил о своем предназначении, но знал ли он, как сам он близок к ничтожеству, из которого пришел? — Быстро к дверям, Уилл Генри. Кто бы там ни был, помни, что я нездоров и никого не принимаю. Ну, чего же ты ждешь? Пошевеливайся, Уилл Генри, пошевеливайся!
Спустя секунду зазвонил звонок. Монстролог закрыл за мной дверь кабинета. Я зажег в прихожей рожки, чтобы рассеять густо лежавшие тени неестественного, широко распахнул дверь и увидел самую прекрасную женщину, какую я когда-либо встречал за все годы своей слишком долгой жизни.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
«Я ничем не могу тебе помочь»
— Привет, — сказала она с озадаченной улыбкой. — Боюсь, что я не туда попала. Я ищу дом Пеллинора Уортропа.
— Это и есть дом доктора Уортропа, — ответил я не вполне твердым голосом. Еще более поразительным, чем ее облик, было само ее присутствие у наших дверей. За все время, что я жил у доктора, к нему никогда не приходили дамы. Такого просто не бывало. Крыльцо дома 425 по Харрингтон Лейн было не для порядочных дам.
— Очень хорошо. А то я уж было подумала, что не туда попала.
Не дожидаясь моего приглашения, она вошла в вестибюль, сняла свой серый дорожный плащ и поправила шляпу. Из-под заколки выбилась прядь рыжих волос, и с нее на изящную шею капала вода. Лицо дамы лучилось под лампами, мокрое от дождя и безупречное — если только не считать дефектом симпатичную россыпь веснушек на носу и на щеках, — хотя я готов признать, что оно показалось мне совершенным не из-за освещения.