Арина Веста - Алмазная скрижаль
За время его пустынножительства волосы его отросли почти вполовину. По груди заструилась волнистая темная борода. Загорелое на озерном солнце лицо стало спокойным и благодушным. Всегда опущенные долу глаза под низко нависшими бровями теперь обнаружили свой природный светло-карий цвет.
После той покаянной ночи нерушимый покой установился в его душе. Он вновь вернул себе строгий скитский устав. Поспав в ночь часа четыре, молился уже до рассвета, на восходе читал Евангелие и с первыми лучами солнца приступал к земным трудам. Приносил воды из дальнего ручья, заготавливал дрова, чинил одежду, варил болтушку из сныти и клюквы, а после вечерней молитвы и чтения псалтыри приступал к самому заветному, чего ожидал весь день с дрожью в сердце. Ключом к неизвестному алфавиту, как подсказал Белый старец, оказалась молитва Господня, начертанная на первой странице книги.
Отец Гурий осторожно разгибал ветхие страницы. Местами буквы выцвели, побурели и напоминали засохшую кровь. Сначала чтение шло медленно, трудно, но спустя несколько минут в душе его начинали звучать слова, точно с ним говорил живой и доверчивый голос: «Грамота Руси суть молитва древняя… се Цепь Златая, се Врата Жемчужные Бессмертия…»
Обучение Грамоте было уложено в рифмованные строки.
«Аз Бог Ведаю Глагол Добра» —
Пять знаков чище серебра.
За ними вслед «Есть Жизнь Земли» —
Три буквы, с златом корабли…
«Деревия Как Люди Мыслят…»
В пылающем зеркале страниц рождались видения.
Книга знала его самого, его прошлое и будущее, видела и чувствовала, она была живая, в ней теплились непостижимая душа и могучий, таинственный разум.
Тебе только тридцать три года,
Возраст Христа лебединый,
Век березы, полной ярого сока…
Слова книги стали трудноразличимы. Так бывало всегда, когда что-то мешало сосредоточиться. За озером возник едва различимый вначале звук мотора. Отец Гурий быстро убрал книгу в стенной тайник и заложил приготовленным кирпичом. В лодке у берега копошился Герасим. Отец Гурий почти вприпрыжку сбежал с холма, взял паренька за руки, заглянул в лицо и трижды поцеловал в обветренные щеки. Герасим шмыгнул носом и отвел глаза, обмахнув ресницы выцветшей до зелени кепкой.
Поздним вечером, после ухи и чая, отец Гурий рассказал Герасиму о книге.
– Ничё, дельна книга-то… Только не написано, чё делать, чтобы земля не рухнула, – задумчиво обронил Герасим, мельком взглянув на блеклые страницы, и вновь углубился в свое ремесло. На этот раз он вырезал деревянную ложечку из липовой болванки.
Наутро они разобрали найденный в подземелье рюкзак. Герасим советовал отправить его в район, куда раз в неделю ходила машина, – пусть милиция разбирается. В рюкзаке пластами лежали скомканные вещи, сопревшие, покрытые пушистой плесенью, в кармашке был спрятан покоробившийся бумажник с парой крупных купюр, адресами, карточками и календариком за прошлый год. Герасим вытащил из бумажника за уголок фотографию девушки, тревожно-красивой, как осенний закат.
– Вот это краля, неча сказать… А энто чё за зверь?
На дне рюкзака лежал непромокаемый сверток. Герасим торопливо растормошил его, и на свет явилась роскошная, видимо, очень дорогая фотокамера. Герасим поглаживал ее, как живую. Глаза его маслянисто блестели, губы оттопырились. Пришелец из другого мира милостиво дозволял прикасаться к себе.
– Может, мешок гопники бросили, лагерников-то много в лесах. Вот они какого-то туриста на озере охапили, да побоялись идти с рюкзаком-то в город и бросили в нору до весны… Кругом нас лагеря понастроены, – фантазировал Герасим.
Отец Гурий странно взглянул на него и помрачнел, как от далекого страшного воспоминания. Вечером следующего дня Герасим уехал, пообещав сдать рюкзак в милицию. Отец Гурий проводил его взглядом и перекрестил озеро.
Вернувшись в храм, он раскрыл свою книгу. «…О, пространный Град, твое крушение близко…» – складывал он глаголы страшного пророчества. Но как солнце после бури, сквозь грозовой мрак пробивались и лучи надежды: «Русь, матерь Слова, стоит на Камене несекомом, и воскреснет она в сиянии Славы, егда изыдет песье иго…»
Отец Гурий очнулся ближе к рассвету. В подвале под храмом громко стукнул камень. Затаив дыхание, он вслушался в тишину ночи и ясно услышал под полом тяжелое дыхание и грузные шаги. Отец Гурий спрятал книгу в тайник и загасил лампадку. Из щели пролома пробивался качающийся свет фонарика. Монах лег на холодный камень и, заранее страшась, заглянул в щель, под плиту.
Он сразу узнал его, хотя прошло уже тринадцать лет. И давняя боль тут же обнаружила себя, ожил след удара и запах первой крови. Отец Гурий словно провалился на тринадцать лет в свою собственную судьбу, такой озвученной и сочной была лента видений, мелькнувших в его голове…
Назойливо бьющий по ушным перепонкам грохот тупорылого вертолета раскалывал хрустальное лесное утро. Рассвет едва занимался над рогатками елей. Он видел самого себя со стороны: свою остроносую, неровно выбритую голову, торчащую из армейского бушлата юную шею в гусиной коже озноба. Он напряженно вглядывался в осыпанный первым снегом сосняк, высматривая следы на свежем снегу. Следы попадались все чаще: глубокие, редкие, точно человек взлетал над болотом. Из-под брюха вертолета порскали куропатки, ломились через сушняк буланые лоси.
Вертолет завис довольно высоко над лесной прогалиной. Четверо солдат в черных бушлатах по очереди вывалились из узкого люка на обдутую пропеллером дернину. Он спрыгнул неловко и ощутил удар о землю, болью отозвавшийся в пояснице. Крепкий мат погнал их дальше в лес, куда уводили рыхлые следы человеческих ног.
Он только теперь разглядел: человек бежал босой!
– Он не должен уйти! Дожать, дожать, суки! – Перекошенный рот Гувера брызгал слюной, белки глаз налились кровью. Он был начальником лагеря особого назначения, и этот лагерь был действительно особый. Здесь не неволили лесоповалом, заключенных кормили от пуза, все работы были легкие, в теплых помещениях, но каждые две недели из лагеря уходило несколько опечатанных грузовиков. Из глухих пугливых слухов получалось, что крепкие, нестарые еще заключенные вдруг ни с того ни с сего умирали за стенами образцово вылощенного лазарета. Тел их никто, кроме начальства, не видел. Куда увозили трупы, никто не знал. Среди охраны поговаривали о секретных опытах. «Сыворотка самоубийства, – сострил какой-то прапорщик. – Гувер хочет в столицу переехать по костям!» Через полтора месяца прапорщик застрелился в нужнике.
Василий видел сбежавшего зэка раза два: здоровенный детина, явно не из уголовников. Впереди блеснула первым льдом речка, пробитый в ее ломкой коре, чернел неровный фарватер, там, где сбежавший зэк уходил вплавь. За соснами уже мелькала его набрякшая водой роба с оранжевым нашитым треугольником, перевернутым острием вниз. Рядом ревел, как бык, Гувер. Слов Василий уже не понимал. Его обожгло ужасом: сейчас он должен выстрелить в человека! Привстав на колено, Гувер передернул затвор ПМ, одновременно лязгнули затворы автоматов. Резанули выстрелы, короткая очередь распорола утреннюю пуховую тишину. Тайга охнула и оглохла. Пули, поймав цель, прошили мешковину робы, человек упал. Волоча парализованные ноги, раненый зэк упорно уползал в бурелом. Гувер добил его выстрелом в голову. Сипло матерясь, он пнул тело, и оно булькнуло кровью и перевернулось навзничь.