Оксана Ветловская - Имперский маг. Оружие возмездия
Мрачноватый и неразговорчивый Харальд Райф почти на уровне осязания чувствовал, как командир мельком пробегается длинными брезгливыми пальцами по тому вороху всякой дребедени, что валяется в его голове, и стыдливо ёжился. Харальд вообще часто стыдился себя. Он испытывал удушливый стыд, когда думал о своей шестнадцатилетней кузине, у которой такие яркие губы и такие округлые формы под лёгкой белой блузкой, тяготился стыдом, когда менял сигареты на очередную неприличную открытку. Стыдился он и своих фантазий о том, как совершит на фронте какой-нибудь потрясающий подвиг, о котором напишут все газеты, и многочисленная родня будет сладостно рыдать, услышав по радио, что по приказу самого фюрера Харальду присуждена высочайшая награда — посмертно. Суть воображаемого героического свершения Харальд представлял очень расплывчато, а смерть — ещё более смутно. Иногда смерть виделась Харальду торжественной, как токката Баха, чёрной бездной, куда он падает в лейтенантском мундире, с вражеской пулей в сердце и горькой улыбкой на бледном лице, и тогда в горле у него завязывался тугой колючий комок: так ему становилось себя жалко. Если б Штернберг хоть единым словом дал Харальду понять, что знает обо всех его фантазиях, Харальд, должно быть, тут же помер бы на месте от стыда.
Что же касается Хайнца, то ему были знакомы все эти разновидности страха, вместе взятые.
Хайнц повернулся к двери, подпёр тяжелеющую голову рукой и стал думать о Штернберге. И не только о Штернберге, а так, обо всём.
Когда Хайнц учился в средних классах школы, он однажды поразил родителей заявлением о том, что хотел бы родиться евреем. Это было время, когда на выкрашенных жёлтой краской парковых скамьях вешались таблички «для евреев», а на дверях баров и ресторанов — «евреям запрещено», когда по ночам жгли синагоги и громили еврейские магазины, а поутру можно было увидеть на мостовой пугающие своей неподвижностью тела среди хрустально сверкавших осколков битых витрин. А в школу Хайнца каждое утро невозмутимо приходил Йозеф Мерц — щегольской костюм, орлиный профиль и тёмные кудри, доброжелательный голос, безграничная эрудиция и неисчерпаемые запасы остроумия. Йозеф Мерц был учителем математики. Прежде он преподавал в университете. Говорили, что он и дальше мог бы там работать — у него было какое-то совершенно исключительное положение — но Мерц сам ушёл из университета после того, как уволили других преподавателей — евреев. Девчонки писали ему письма в стихах, мальчишки безбожно ему подражали. Все знали, что он был бельмом на глазу у школьного руководства, и в то же время он, казалось, не боялся никого и ничего на свете — пародировал выступления Геббельса, мероприятия Юнгфолька называл «инъекциями человеконенавистничества». Его слушали, раскрыв рты, к нему бегали жаловаться, перед ним выпендривались что было сил, лишь бы обратил внимание — каким наслаждением было сидеть в душном конце класса, ломать о колено хлипкую деревянную линейку в такт словам учителя и с полуулыбкой ожидать, когда его взор обратится к обитателям задних парт и он произнесёт: «Насколько мне помнится, аккомпанемента я не просил», — а затем велит озорнику встать. Благодаря сверхъестественному обаянию Йозефа Мерца Хайнц долго не верил в распропагандированную злокозненность евреев. Никакие другие уроки Хайнц не готовил дома так рьяно, как математику, — и ни по какому другому предмету у него не было оценок хуже. В устройстве его сознания, увы, напрочь отсутствовал тот таинственный инструмент, что отвечает за операции с абстрактными величинами. Многозначные числа после нескольких прибавлений-вычитаний в исполнении Хайнца всегда либо недобирали десятки и сотни (словно кто-то подло обворовал государственную казну), либо перевешивали требуемое во много раз (и совершенно неясно было, каким образом в ответ проехал такой большой объём контрабанды). Составляющие уравнения сбивались в безобразную кучу, из-за которой вовсе уже не видать было пути решения. Возведение в степень представлялось фокусом чуть ли не более сложным, чем левитация, а рога параболы символизировали адовы муки. Ответ у доски превращался в жесточайшую пытку. Хайнц готов был душу продать, лишь бы стать лучшим учеником класса. Он был безнадёжно беспомощен в математике — и тем более заслуживающим восхищения ему представлялся человек, преподающий эту непостижимую, сродни магии, науку.
Мерца убили во время очередного погрома. Хайнц хорошо запомнил тот невыносимо солнечный день, когда директор с плохо скрываемым удовлетворением сообщил всей школе это известие, не преминув добавить, что математик был натуральнейшим жидом, так что и жалеть его особо нечего, — и вдруг в задних рядах громко заплакал кто-то из учеников. Хайнцу — который, как любой немецкий мальчишка, благоговел перед фюрером, — тогда и в голову не пришло записать убийство Мерца на счёт человеку, чей хриплый голос, вырывавшийся изо всех динамиков, громил каких-то абстрактных врагов. О причастности вождя нации к уничтожению учителя Хайнц начал догадываться гораздо позже. А в тот злополучный день он просто высадил камнем окно директорского кабинета из непреодолимой ненависти к директорской сытой, равнодушной улыбке.
Потом была эпоха Эриха Витта, вожатого отряда Гитлерюгенда, гибкого, ловкого и очень жестокого существа с льняной шевелюрой и злыми светлыми глазами. Он изощрённо наказывал своих подопечных за малейший проступок, и Хайнц поначалу ненавидел его до тошноты и боялся до дрожи в коленях. Белобрысый вождёнок увлечённо цитировал «Майн Кампф», и горе было тому подростку, который не умел правильно закончить оборванную на полуслове цитату, — а вечерами у костра вожатый делался задумчивым, рассказывал бесконечные увлекательнейшие истории из древнегерманского эпоса — у него даже голос становился другим — и далеко не сразу выяснилось, что большинство этих замечательных историй было чистейшей выдумкой, не имевшей никакого отношения к настоящим германским легендам. Однажды вожатый вздумал загнать свой отряд в холодную весеннюю реку — очередное упражнение на воспитание стойкости и силы духа — и сам с демонстративной невозмутимостью зашёл по пояс в чёрную воду. Хайнца, копавшегося на берегу, поразили свежие рубцы, крест-накрест лежавшие на узкой мускулистой спине юноши. Хайнц не представлял себе способа, повода, возможности подступиться к суровому вожатому и издали поклонялся его трагическому превосходству.
А ещё позже Хайнц узнал, что и сам вполне может служить объектом подобного бессмысленного поклонения. Заодно он наконец почуял, чем всё это пованивает. В самые первые дни своего пребывания в Адлерштайне он то и дело ёжился, ощущая чей-то пристальный взгляд, а когда оборачивался, рядовой Хафнер торопливо отводил глаза. Поначалу Хайнц не придавал этому значения: мало ли, может, парень просто хочет подружиться — Хайнцу было хорошо знакомо необъяснимое чувство, уверенно ведущее сквозь толпу незнакомых людей к тому единственному человеку, с которым почему-то так хочется заговорить и который потом становится лучшим другом. Но кое-что было неприятно. Хафнер был красив как девушка, и в его манере томно улыбаться и посматривать исподлобья было что-то неправильное, настораживающее. Хайнц начал по возможности сторониться сослуживца, а тот стал приставать с вопросами, нескончаемыми разговорами и однажды под каким-то предлогом завёл Хайнца в тёмный тупик коридора казармы и вполне конкретно объяснил, что ему нужно, — а наивный Хайнц ещё и не сразу понял, что за новое развлечение предлагает «брат по оружию». После краткого экскурса в теорию Хафнер незамедлительно приступил к практике: полез хлипенькими своими пальчиками туда, куда парню совать руки вовсе не положено. Напуганный Хайнц двинул Хафнеру кулаком в грудь: