Октав Мирбо - Сад Истязаний
Да! Сад Истязаний!
Страсти, аппетиты, интересы, ненависть, ложь; и законы, и социальные учреждения, и правосудие, любовь, слава, героизм, религии, — все в нем чудовищные цветы и отвратительные орудия вечного человеческого страдания. То, что я видел сегодня, то, что я слышал, существует, и кричит, и воет вне этого сада, который для меня только символ, воет по всей земле. Я могу искать успокоения в смерти и никогда его не найду…
Я хотел бы, да, я хотел бы успокоиться, очистить душу и мозг старыми воспоминаниями, памятью знакомых и родных лиц. Я зову себе на помощь Европу и ее лицемерную цивилизацию, и Париж, — мой Париж удовольствия и смеха.
Но я вижу лицо Эжена Мартена, гримасничающее на плечах толстого и болтливого палача, который у подножия виселицы, в цветах, чистит свои скальпели и пилы.
Я вижу глаза, рот, дряблые, опустившиеся щеки г-жи Г…, висящей на дыбах, я вижу, как ее преступные руки дотрагиваются, ласкают железную челюсть, наполненную человеческим мясом… Это все мужчины и женщины, которых я любил и которыми считал себя любимым, их равнодушные и легкомысленные душонки, на которых теперь виднеется несмываемое красное пятно…
Это — судьи, солдаты, священники, которые повсюду, в церквах, в казармах, в храмах правосудия, пристрастились к делу смерти… Это — человек-индивидуум, это — человек-толпа, это — животное, растение, элемент, наконец, вся природа, которая, толкаемая космическими силами любви, стремится к убийству, надеясь найти вне жизни удовлетворение бешеных желаний жизни, пожирающих ее и брызжущей из нее потоками грязной пены!
Вдруг я задал себе вопрос, кем была Клара и действительно ли она существовала.
Существовала ли она?
Но Клара, это — жизнь, это — реальное присутствие жизни, всей жизни!..
— Клара! Клара! Клара!..
Она не отвечает, не шевелится, не поворачивается. Туман, более густой, голубой и серебряный, поднимается с лужаек, из бассейна, окутывает кусты, затушевывает орудия Истязаний…
И мне кажется, что вместе с ним поднимается запах крови, запах трупа, благоухание, приносимое невидимыми руками из невидимых качающихся кадильниц в бессмертную славу смерти, в бессмертную славу Клары!
На другом конце бассейна, сзади меня, гекко начал выбивать часы… Ему ответил другой гекко, потом еще, потом еще… с правильными промежутками…
Словно перекликающиеся и разговаривающие пением колокола, праздничные колокола необыкновенно чистого тембра, кристальной и нежной звучности, такой нежной, что она тотчас же рассеивает кошмарные фигуры, навеянные садом, что она придает безопасность молчанию, очарование белой мечты ночи…
Эти ясные, так невыразимо ясные ноты вызывают во мне массу ночных пейзажей, которыми дышат мои легкие, от которых ко мне возвращается сознание.
На несколько минут я позабыл, что я около Клары, что вокруг меня почва и цветы пропитаны кровью и что я дрожу серебристым вечером посреди феерических рисовых полей Аннама.
— Вернемся! — говорит Клара.
Этот отрывистый, раздражительный и усталый голос возвращает меня к действительности.
Передо мной Клара.
Ее скрещенные ноги угадываются под складками платья. Она опирается на ручку своего зонтика.
И в полумраке ее губы светятся, как в большой закрытой комнате маленький огонек, закрытый розовым абажуром.
Так как я не шевелюсь, она повторяет:
— Ну-же! Я вас жду!
Я хочу взять ее под руку. Она отказывается.
— Нет. Нет. Пойдем рядом!
Я настаиваю.
— Вы, должно быть, устали, милая Клара. Вы…
— Нет, нет, совсем нет!
— Отсюда до реки далеко. Прошу вас, возьмите руку!
— Нет. Спасибо! И молчите! Ох, молчите!
— Клара, вы совсем другая!
— Если вы хотите доставить мне удовольствие… замолчите!.. Я не люблю, чтобы в это время со мной разговаривали…
Ее голос сух, отрывист, повелителен. Мы идем. Идем через мост, она впереди, я сзади, и углубляемся в аллейки, извивающиеся по лужайкам.
Клара идет твердым шагом, сильными толчками, тяжело. И такова неуязвимая красота ее тела, что эти толчки, усилия ничуть не портят гармонической ее линии, гибкой и полной. Ее бедра сохраняют божественно-сладострастную округленность.
Даже когда ее душа далека от любви, когда она восстает, протестует против любви, все формы, все опьянение, весь жар любви оживляют это избранное тело.
В ней нет ни одного положения, ни одного жеста, ни одной дрожи, нет шелеста ее платья, рассыпавшихся волос, которые не кричали бы о любви, которые не источали бы любовь на все существа и на все вещи вокруг нее. Песок под ее ножками кричит, и я прислушиваюсь к этому крику песка, который является криком желания и как бы поцелуем, в котором я различаю ясно произносимое имя, которое везде: в скрипе висельниц, в стоне умирающих.
— Клара, Клара, Клара!..
Чтобы лучше слышать, гекко умолк… Все молчит…
Сумерки очаровательны, бесконечно нежны, ласкающе свежи, что опьяняет.
Мы идем посреди благоуханий.
Мы задеваем чудесные цветы, становящиеся более чудными от того, что они едва видимы, и они склоняются и приветствуют нас, когда мы проходим, как таинственные феи.
Ничего больше не осталось от ужасного сада. Осталась одна только его красота, трепещущая вместе с опускающейся на нас ночью.
Я пришел в себя.
Мне кажется, что лихорадка прошла. Члены мои делаются легче, эластичнее, сильнее.
По мере того как я иду, усталость исчезает, и я чувствую, что во мне поднимается как-будто страстное желание любви. Я приближаюсь к Кларе и иду рядом с ней, совсем около нее, разжигаемый ею. Но лицо Клары не выражает греховности, как тогда, когда она кусала цветок фаликтра и когда страстно пачкала себе губы сладкой пыльцой… Холодное выражение ее лица не согласуется со всем сладострастным жаром ее тела. По крайней мере, насколько я могу видеть ее, мне кажется, что сладострастие, бывшее в ней, дрожавшее таким странным блеском в ее глазах, замиравшее на ее губах, исчезло, совершенно исчезло с ее губ и из ее глаз вместе с кровавыми видениями мук сада.
Я спросил ее дрожащим голосом:
— Вы ненавидите меня, Клара?
Она ответила раздраженным тоном:
— Нет же! Нет! Это совсем не то, мой друг. Прошу вас, молчите. Вы не знаете, как вы меня утомляете!
Я настаивал:
— Да! Да! Я хорошо вижу, что вы ненавидите меня. И это ужасно! Я хочу плакать.
— Господи, как вы меня раздражаете! Замолчите! Плачьте, если это доставляет нам удовольствие. Но замолчите!
Так как мы подошли к тому месту, где разговаривали со старым палачом, я, думая своей глупой настойчивостью вызвать улыбку на помертвевших губах Клары, сказал: