Инесса Ципоркина - Личный демон. Книга 2
Если прихожане хотят узреть в тебе безгрешного наместника божьего, дай им это.
Остается только спросить себя: зачем? Затем, что разочарованный человек жесток, а разочарованная толпа жестока смертельно? Затем, что тебе страшно, папесса, за себя и за своего ребенка? Нет. Затем, что символ веры существует. Символ веры восторженных толп — и символ веры маленькой семьи. Паства верит тебе. Родные верят тебе. Денница верит тебе. Ты же не хочешь, чтобы им было больно от того, что ты не такая, какой они тебя хотят? И тебе, как ни странно, все равно, хотят они тебя или нет — ты просто не любишь чужой боли.
— Да ты святая, Катерина. Святая Екатерина, христова невеста и чертова заучка, — усмехается тень в тени, почти невидимая в углу кельи. Но этот голос Катя узнает даже будучи в коме.
— Велиар, — произносит она церемонно — так, словно аколит дьявола явился к ней на аудиенцию, сейчас будет целовать перстень и присягать на верность.
— Твое святейшество, — не менее церемонно, несмотря на амикошонство, отвечает Агриэль. Это действительно похоже на аудиенцию. Скажем, с патриархом конкурирующей церкви. Или с главой мирового терроризма. Дипломатичное, хладнокровное кружение противников перед первым ударом.
Второй князь ада выходит из тьмы, вечно лежащей в углах комнаты, показушно простой и нищенски бедной по сравнению с общей роскошью папского дворца: кровать без всяких там балдахинов, небольшой коврик, пара кресел… Обстановка из прошлой катиной жизни, воспоминание о скромной двушке в Филях. И неплохой политический ход: смотрите, миряне, сколь аскетичен и нетребователен ваш понтифик! Он живет одной жизнью с вами! Даром, что убогая келейка расположена в самом сердце здания, набитого сокровищами по самую крышу.
Белиал опускается на колено и вдруг сильно, до боли стискивает катину щиколотку над ободком папской туфли. Катерина непроизвольно напрягает ногу, чувствует, как мелко подрагивает сухожилие. Глаза владыки ада сияют, точно переливчатый лазурит.
— Что ты решила? — спрашивает он угрожающе, сжимая пальцы. Кате на мгновение кажется: если Велиару не понравится ответ, он опрокинет ее на пол и задушит, будто куренка. — Будешь врать дальше или выползешь наконец из шкафа?
— А что греховней? — тянет время папесса. — Разрушить их иллюзии, начать смуту и утопить страну в крови — или даровать им фальшивое отпущение грехов, не имеющее силы? Что скажешь, отправить их души в ад?
Хватка сразу слабеет:
— Умная девочка. Настоящая дьяволица, — с наслаждением произносит демон вероломства. — Хейлель в тебе не ошибся. Он умеет читать в самой глубине душ.
В самой глубине не умеет, улыбается Катя про себя. Я ведь не верю в бога. И в прощение грехов. И в жизнь вечную. Зато я верю в веру. В то, что отсутствие боли и ярости при мысли об опороченной святыне — оно лучше любых индульгенций. Покой на душе стоит любых тайн, будоражащих воображение, и вскипающих кровавой пеной истин. Пусть День всех святых пройдет мирно. А после… после будет видно.
— Ну вот, стоит мне отвернуться — и ты уже подкатываешь к Саграде, — хмуро шутит камерленго, входя в келью без стука.
— Mazza che culo ce' hai![104] — грубовато парирует Велиар, не поднимаясь с колен. И смотрит снизу вверх с нечитаемым выражением в синих, словно согдианская лазурь, глазах.
Наслаждаясь этой похвалой, Катерина чувствует себя наркоманкой, подсевшей на комплименты. Да, она задница. Но задница, обладание которой вызывает зависть. Кате нужно, нужно немного веры в себя, чтобы выйти, наконец, к толпе и накормить огромного, вечно голодного зверя — веру народную в святую церковь.
В базилике Сан-Пьетро, как всегда, неуютно. Собор, в котором невозможно остаться человеком, потому что великаны кругом, мускулистые белые великаны, огромные телом и духом. Идешь по нефу, как сквозь строй, а они держат в руках кресты и копья, символы ударного мученичества, смотрят с жалостью и насмешкой: мы себя делу целиком отдали, до чудотворных гвоздей, извлеченных из нашей плоти, до последней косточки в мощах — а ты? Ну-тка, покажи, на что ты способна, лжевладычица престола, нами созданного. И кажется, будто глаза их презрительно сужаются при взгляде на папессу. Наверное, у нее синдром Стендаля.[105] Хотя собор святого Петра скорее пугает, чем восхищает. Наваливается всей своей бело-золотой пышностью, словно китовой тушей, давит, расплющивает, изничтожает.
И только маленькая Пьета, чужая здесь, неуместная среди пафосных мраморных истуканов, сочувственно провожает глазами фигурку в праздничном облачении: держись, милая. Ради жизни, которую носишь в себе, держись. Смирись со своей участью и с участью своего ребенка. Оплачь себя и его заранее. И прости тех, кто станет вас убивать, когда судьба придет за вами обоими. Белый плоский крест над ее головой — как дамоклов меч.
На смирение у Катерины гордыни не хватит. Обычной женщине трудно убедить себя, будто она действует по воле божьей и оттого непогрешима. Отсюда и сомнения, и страхи, и гордость. Не гордыня — гордость. Признак земной, а значит, низменной жизни. В горние выси с таким багажом не пускают. Через небесные врата, как через божественный металлодетектор, человеческое нутро не протащишь. Идючи к богу, избавься от себя, кем бы ты ни был — мытарем или фарисеем. Таков ты или не таков, как прочие люди, грабители, обидчики, прелюбодеи. И да будет господь милостив и возвысит унижающего себя.
Однако все мы в душе фарисеи, даже те, кто молится словами мытаря из евангельской притчи.[106] Папесса Иоанна делает все, чтобы Катя, наконец, ощутила сладкий вкус покорности воле божьей. Это то же самое, что покорность плотскому. Горячему. Запретному. Только тебе не дышат в шею, не шепчут непристойностей, не обещают рая на земле и не поселяют внутри тебя новую жизнь. Зато тебе даруют надежду — о, сколько угодно надежды! Отсюда и до смертного одра. И еще немного после. Тебе ведь не хватает именно надежды, правда?
Solemnitas, церковное торжество — тяжелое бремя, если ты дряхлый старик или беременная женщина. Катерина хватает ртом тяжелый, спертый воздух, напоенный миазмами веры, надежды и любви. Крепкий коктейль, что и говорить. Смешать, но не взбалтывать, иначе получите массовую истерию. От толпы верующих, тянущих руки в надежде прикоснуться к краю мантии, так и веет безумием. Ничего. Она продержится. Весь этот длинный, паршивый день. При одном условии: если человек, вырвавшийся из толпы и разметавший папскую свиту, точно бумажные фигурки, созданные мастером оригами — так вот, если этот человек не ударит ее ножом в живот. Ножом, который, будто сверкающая бабочка, разворачивает крылья в его правой руке.