Александр Анин - Миллион миллионов, или За колёсиком
— Ах, ты!
Он бросается к сыну, готовый догонять! хватать! сминать! втаптывать! Но догонять никого не надо; Алексей стоит, как стоял, и, покатываясь со смеху, выкрикивает понравившееся:
— Звони-звони! Может, дозвонишься!
И даже когда Мхов, подскочив, изо всех сил вцепляется ему в горло, он, сипя и захлёбываясь, безостановочно выплёвывает из сузившейся глотки:
— Звони… звони… может… дозвонишься… звони… звони… может…
Мхов душит сына с одуряющей радостью освобождения — от радости, кажется, сам забыв дышать. Обхватив окостеневшими пальцами тонкую шею под высокой горловиной шерстяного свитера, он сдавливает, сдавливает, сдавливает, не ощущая ни хрупкости костей, ни податливости мягких тканей. Он жадно глядит в багровеющее лицо, видит выкаченные глаза, вываленный до корня язык, побелевшие губы, сведённые неуместной жуткой усмешкой. Но, всматриваясь в затухающие глаза своего ребенка, он неожиданно чувствует, что и сам на грани смерти. Он и вправду забыл, как дышать… и уже давно не дышит… блядь, не дышит же! «Воздуха!» — безобразно орёт он внутри себя, и в этот миг белый день оборачивается чёрной ночью, Мхов отпускает горло сына, валится замертво. Последнее, что улавливает его затухающее сознание — это задыхающийся, но при этом чудовищно насмешливый голос Алексея: «Ну… так где… она… твоя шлюха, а?»
вау холодно мне холодно темно мне темно как же так почему не хочу холодно не хочу темно хочу света хочу текилы абсента хочу сигару коиба робустос хочу всё хочу ничего нет ничего не будет ничего не будет ничего не будет ничего не будет ничего не будет блядь ничего не будет ничего не будет ваувау ничего не будет ничего не будет ничего не будет ничего не будет блядь ничего не будет ничего не будет ничего не будет ничего не будет как же так ничего не будет ничего не будет ничего не будет ничего не будет ничего не будет блядь ничего не будет ничего не будет ничего не будет ничего не будет вауваувау ничего не будет.
Придя в себя, Мхов первым делом ползёт на коленях к озеру, несколько раз окунает голову в режуще холодную воду. С трудом встаёт на ноги, озирается по сторонам. Вокруг никого. Он ищет в памяти мобильного телефона свой последний звонок Кларе, сличает время со временем на часах. Разница составляет 11 минут, а это значит, что он провалялся здесь в обмороке минут 7 или 8.
Мхов медленно отряхивается от налипшего песка, пошатываясь, выбирается на дорогу, нехотя бредёт в сторону дома. Он пытается думать о происшедшем, но в голову не приходит ничего, кроме полуосознанного ощущения надвигающегося окончательного кошмара.
В гостиной за накрытым столом сидит его семья. Мария разливает кофе по чашкам. Увидев лицо мужа, она проливает кофе на скатерть:
— Мхов, что случилось?
Спрашивая, она переводит взгляд на Алексея. Мхов тоже смотрит на сына. Тот пожимает плечами.
Подойдя, Мхов тяжело опускается на своё место. С десяток секунд все молчат. Потом Алексей осторожно говорит:
— Пап, а мы сегодня за грибами… Ты как?
Мхов поднимает на него глаза, смотрит долго, пристально, как ему кажется, страшно. Алексей не выдерживает, отводит взгляд.
— Да что случилось? — снова спрашивает Мария.
Тогда Мхов встаёт и говорит, словно бросает на стол увесистые булыжники:
— Ты. Мне. Больше. Не. Сын.
— Ой! — обречённо роняет Мария.
Даша с отсутствующим видом ковыряет вилкой омлет в своей тарелке.
Алексей, закрыв лицо ладонями, изображает («Сумасшедший? Нет, тварь, тварь, тварь», — твердит про себя Мхов) сильнейшее потрясение.
Мхов рывком отодвигает стул и уходит из гостиной. Ладно, с этим подонком он ещё разберётся. Сегодня у него много дел.
Мхов подъезжает к центральным воротам Введенского кладбища, когда гроб уже установили на специальную каталку, чтобы везти к могиле. За каталкой выстраиваются десятка два родственников и друзей семьи, здесь же немного обособленно кучкуются крепкоголовые парни все как один в дорогих чёрных костюмах, тёмных рубахах, при галстуках. Поодаль скромно стоит, уткнувшись в толстый молитвенник, маленький человек в чёрном длиннополом сюртуке, чёрной шляпе, из-под которой свисают длинные чуть подвитые пейсы.
Мхов пробирается в голову процессии, молча обнимает Семёна, его жену. Алла, поддерживаемая с двух сторон незнакомыми Мхову женщинами, безостановочно плачет. Семён потерянно озирается, словно ища кого-то, кого здесь нет и быть не может.
— Вот, видишь… — Он кивает на закрытый гроб. — Там от него… почти ничего… Ты, это, не отходи далеко, ладно?
Мхов кивает. Процессия трогается, медленно втягивается вслед за гробом в железные ворота кладбища.
Введенское кладбище очень давнишнее. По обе стороны от центральной аллеи теснятся старые могилы, замшелые семейные склепы, недавних захоронений очень мало, только внутри старых участков. Очень много немецких фамилий. Понятно, соображает Мхов, Лефортово, немецкая слобода, изначально лютеранское кладбище.
— Хорошее кладбище, — словно отзываясь на мысли Мхова, говорит Семён. — Отец здесь родителей похоронил. По блату. Большой участок взял. Потом маму. Участок большой. Всем хватит.
И плачет.
Из-за отсрочки похорон отец Семёна, Аскольдов дед, успел прилететь из Канады. Вот он угрюмо шагает рядом, приземистый костистый старик.
«Всем хватит, — думает Мхов. — А кому не хватит? Ну… Тем, у кого нет денег на взятку, или отсутствуют фамильные захоронения на «хороших» кладбищах, приходится тащиться со своими гробами куда подальше, в какую-нибудь муркину жопу на окраине или вовсе за МКАДом. Куда как обидно! Ведь люди единственные на Земле, кто осознаёт таинство смерти; кроме людей, никто не хоронит своих мертвецов. Живые хоронят мёртвых, и каждый надеется, что и его похоронят по-человечески. Чем больше по-человечески, тем лучше. Хм, — увлекается Мхов. — Из этого, пожалуй, может получиться новая всечеловеческая идея, замешанная на всеобщем равенстве, как религия, или коммунизм. Положим, религия упирается в равенство людей перед Богом, коммунизм — тот вообще в чистое равенство. А тут… Что если объявить целью жизни равенство в смерти? Это будет такая же утопия как возможность всеобщего спасения, или коммунизм для всех, но, так же как в вере и в коммунизме, важен не сам идеал, а дорога к нему. Короче, надо заставить людей поверить, что светлое будущее — это на самом деле не что иное, как единообразные для всех похороны по высшему разряду. К этому надо будет стремиться, и стремиться всегда. Вот именно, всегда. А покуда каждый станет получать, что называется, по труду в соответствии с накопленным в ходе жизни мортальным рейтингом. Это будет неслабый стимул… Самых лучших повезут хоронить в золотых катафалках и положат в пантеоны из каррерского мрамора. Кто немного недотянул — тем катафалк серебряный и усыпальницы из мрамора попроще. Просто добросовестных работников и хороших людей отправят, положим, на «шестисотых» и упокоят в гранитных стенах. Тех, кто звёзд с неба не хватал, но и в плохом не был замечен, ждёт пристойная могила на ухоженном кладбище. Для антисоциальных типов всех мастей — общая яма без гроба. И уж самое последнее говно будет после смерти насажено на кол и выставлено для всенародного поругания на специальных площадях. Ежу понятно, что при таком раскладе каждый станет жить и работать так, чтобы, померев, как минимум не выглядеть в глазах соседей полным идиотом».